и очень обидная, слушать тяжко, а спорить - нельзя, всё верно! Стало быть, есть правдолюбы, знают они, как мы в Окурове живём, и это особенно действует: как будто пришёл невидимый человек и укоряет. Максим и Шакир очень довольны книгой, а мне с Дроздовым не нравится она. Что это за нескончаемое судьбище: все друг на друга послушествуют, жалуются, а делом помочь никто не хочет. Дроздов опять проштрафился: зубы Шакиру извёл, вызвался лечить, смазал чем-то вроде царской водки, рот весь ожёг, а зубы крошатся. Сам удивляется: говорит, что пользовал этим средством рязанского губернатора, так тот - ничего'.

'Пять недель непробудно пил, а теперь чуть жив, голова - кабак, сердце болит...'

Кожемякин вздрогнул с отвращением, вспомнив кошмарные дни пьянства, и помимо воли перед ним завершился тёмный хоровод сцен и лиц.

Вот, громко чавкая, сидит Дроздов за обедом, усы попадают ему в рот, он вытаскивает их оттуда пальцами, отводит к ушам и певуче, возвышенно говорит:

Душа своей пищи дожидает,

Душе надо жажду утолить!

Потщись душу гладну не оставить,

От мирской заботы удалить!

- А ты - жри! - ворчит Наталья.

Максим неприязненно смотрит на Дроздова и тоже бормочет:

- Комар...

Шакир, пугливо оскалив чёрные зубы, отводит хозяина в угол кухни и шепчет там:

- Старый Хряпов сказывал - Дроздов острогам сидел, деньга воровал...

Кожемякин не хочет верить этому и обиженно возражает:

- Не похож он на жулика.

- Ты его много видел? - убеждает Шакир. - Люди разны и жулик разный...

Дом наполнен тягостной враждой и скукой, никто, кроме Дроздова, не улыбнётся, а он улыбается невесело и заигрывает со всеми, как приблудная собака.

'Пойду к попу!' - сказал себе Кожемякин, изнывая от скуки.

С этого и началось. Когда он вышел за ворота, на улице, против них, стоял человек в чуйке и картузе, нахлобученном на нос. Наклоня голову, как бык, он глядел из-под козырька, выпучив рачьи глаза, а тулья картуза и чуйка были осыпаны мелким серебром изморози.

- Кожемякиных дом-от?

- Да.

- Старик-от помер?

- Давно.

- Ты сын, что. ли, его?

- Сын.

Крепко ударяя в землю тяжёлыми ногами, в ярко начищенных сапогах и кожаных галошах, человек перешёл на тротуар и не спеша двинулся прочь, а Кожемякин шагал сзади него, не желая обогнать, и тревожно думал - кто это?

- Не признаёшь или не хочешь? - приостановясь и показывая красное лицо, ещё более расширенное неприятной усмешкой, спросил человек.

- Как будто знакомы, - поспешно ответил Матвей, боясь, что этот человек обругает.

А он, спесиво выпятив живот, пошёл рядом с ним и, толкаясь локтем, сипло говорил:

- Знакомы, чать, - работал я у отца. Савку помнишь? Били ещё меня, а ты тогда, с испугу, вина дал мне и денег, - не ты, конечно, а Палага. Убил, слышь, он её, - верно, что ли?

И, оглянув Матвея с ног до головы, угрюмо продолжал:

- Не скажешь, чать! Мал ты о ту пору был, а, говорят вон, слюбился с мачехой-то. Я тебя ещё у Сычуговых признал - глаза всё те же. Зайдём в трактир - ну? Старое вспомнить?

Кожемякин не успел или не решился отказать, встреча была похожа на жуткий сон, сердце сжалось в трепетном воспоминании о Палаге и тёмном страхе перед Савкой.

И вот они сидят в сумрачном углу большой комнаты, Савва, искривив толстые губы, дёргает круглой головой в спутанных клочьях волос, похожих на овечью шерсть, и командует:

- Эй, шестёрка!

Кожемякину совестно: в трактире служит только сын Савельева, тихий, точно полинявший подросток Вася, книгочей и гармонист, приятель Максима.

- А ты - со старцем?

- Со старцем. Издыхает он у меня, старец-то. Пей, за помин Палагиной души!

Выпили, и он угрюмо спросил:

- Не женат, слышь? Отчего?

- Так как-то...

- Н-да-а, - сказал Савка, снова наливая рюмки. - У тебя будто любовница была, барыня, говорят?

- Врут! - с досадой ответил уколотый Кожемякин.

- А может, стыдно сказать, если бросила она? Бросила, что ли?

Кожемякин тоскливо оглянулся: комната была оклеена зелёными обоями в пятнах больших красных цветов, столы покрыты скатертями, тоже красными; на окнах торчали чахлые ветви герани, с жёлтым листом; глубоко в углу, согнувшись, сидел линючий Вася, наигрывая на гармонии, наянливо и раздражающе взвизгивали дисканта, хрипели басы...

- Невесело живёшь, а? - приставал Савка, чмокая губами.

Хотелось уйти, но не успел: Савка спросил ещё водки, быстро одну за другой выпил две рюмки и, багровый, нехорошо сверкая просветлёнными глазами, стал рассказывать, навалясь грудью на стол:

- Я тогда долго валялся, избитый-то; в монастырь тётка свезла, к монаху-лекарю, там я и осел в конюхах, четыре года мялся. Жизнь была лёгкая, монахи добряк-народ, а стало скушно...

- Скушно? - подхватил Кожемякин знакомое слово, и оно оживило его.

- Терпенья нет, до того! Пьянствовать начал с монахами, ну - прогнали!

- Все что-то скучают, - тихонько заметил Кожемякин, разглядывая тёмные, жёсткие шерстинки на красных лапах Саввы, и морщился - от этого жуткого человека нестерпимо пахло луком, ваксой и лампадным маслом.

- Кругом все скучают, наскрозь! - отозвался Савва, громко чмокнув, точно от удовольствия. - Чего ни делают против: лошадьми балуются, голубиные охоты, карты, бои петушьи - не помогает! Тут и бабы, и вино, и за деньгами гоняются, всё - мимо сердца, не захватывает, нет!

Он надул щёки, угрожающе вытаращил глаза и, запустив пальцы обеих рук в спутанные волосы, замолчал, потом, фыркнув и растянув лицо в усмешку, молча налил водки, выпил и, не закусывая, кивнул головой.

- Пей, что не пьёшь? Нагляделся я, брат! Есть которые, они будто довольны, вопьются в дело, словно клещ в собаку, и дябят в нём, надуваются. Эти вроде пьяниц, у них привычка уж, а вдруг и они - запьют или ещё что, и пошёл камнем под гору!

Напиваясь и багровея до синевы, он становился всё развязнее, говорил быстрее, глаже и ухмылялся всё более часто.

- Я было тоже вклепался в работу - вот моя точка, думаю, крестьянином родился, так и умереть! Пришёл в деревню, взял надел, деньжонки были, женился - всё как надо быть. Шесть годов спину ломал, на седьмой бросил на чёрта оно мне? И жену и детей оставил - живите! Двое мальчишек у меня. Как начали меня, брат, жать в деревне - только держись! Тот скулит - дай, другой просит - подай, родственников объявилось десятка два, всё нищие. Одни клянчат, другие воруют, третьи без всякой совести за горло берут, травят, - мы-де мир, а ты-де нам послушник!

Он захохотал и тотчас погасил смех, опрокинув в зубастую пасть рюмку водки.

- Ну, я не дурак! Ушёл в город. Мотался, мотался - никакого проку, ни покоя. Опять в монастырь, а уж трудно стало - в деревне надорвался, в городе избаловался, сердце у меня болит ещё с той поры, как били меня. Тут и подвернись мне старец-богомол, не этот, другой. Жулик был и великий бабник. Я и присосался к нему. Проповедовал он - ах ты, мать честная! больно речист, собака, бывало, до слёз обцарапает словами. Всё разоблачал, всю жизнь, и никого не боялся. А в своей компании смеётся: язык, говорит, способней рук кормит, знай, бей об угол, не твой колокол!

- Сам-от не веровал, что ли? - тихо спросил Кожемякин.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату