Потянуло меня к ней, а Христя всё уговаривает. Для меня же тут дело иначе стояло: ведь Христина не девушка, а Юлия невинна, стало быть, и муж её должен быть таков. И не имел я веры в себя, не знал, кто я такой; с Христей это мне не мешало, а с той - могло помешать; почему - не знаю, но могло.
Простился я с Христей; всплакнула она немного, просила писать ей, хотела известить, когда забеременеет, и тайный адресок дала. Вскоре после разлуки написал я ей - ответила хорошим письмом; ещё написал - молчит. И уже года через полтора, в Задонье, получил я её письмо - долго оно лежало на почте. В том письме извещала она, что родился у неё ребёнок, сын, Матвей, весел и здоров, и что живёт она у тётки, а дядя помер, опился. Теперь, пишет, я сама себе госпожа, и коли ты придёшь - был бы принят с радостью. Захотелось мне сына увидать и случайную жену мою, но в то время выходил я на верную дорогу и - отказал ей: не могу, - мол, - после приду.
А после она замуж за торговца книгами и картинами вышла и в Рыбинск уехала жить.
Первый раз в Христине увидал я человека, который не носит страха в своей душе и готов бороться за себя всей силой. Но тогда не оценил этой черты по великой цене её.
После случая с Христиной пробовал я работать в городе, да не по недугу оказалось это мне - тесно и душно. Народ мастеровой не нравится наготою души своей и открытой манерой отдавать себя во власть хозяину: каждый всем своим поведением как бы кричит:
'Нате вот, жрите тело моё, пейте кровь, некуда мне деваться на земле!'
Тоскливо с ними: пьют они, ругаются между собою зря, поют заунывные песни, горят в работе день и ночь, а хозяева греют свой жир около них. В пекарне тесно, грязно, спят люди, как собаки; водка да разврат - вся радость для них. Заговорю я о неустройстве жизни - ничего, слушают, грустят, соглашаются; скажу: бога, - мол, - надо нам искать! - вздыхают они, но - непрочно пристают к ним мои слова. Иногда вдруг начнут издеваться надо мной, непонятно почему. А издеваются зло.
Городов я не любил. Жадный шум их и эта бесшабашная торговля всем несносны были мне; обалдевшие от суеты люди города - чужды. Кабаков избыток, церкви - лишние, построены горы домов, а жить тесно; людей много и все - не для себя: каждый привязан к делу и всю жизнь бегает по одной линии, как пёс на цепи.
Во всех звуках - утомление слышу; даже звон колокольный безнадёжно звучит, и всей душой моей чувствую я - не так всё сделано, не то!
Иной раз сам над собой смеюсь: ишь, какой уставщик живёт! Но хоть и смешно, да не радостно: вижу я только ошибку во всём, недоступна она разуму моему и тем больше тяготит. Иду ко дну.
По ночам вспоминаю свою вольную жизнь и особенно чётко - ночлеги в полях.
В полях земля кругла, понятна, любезна сердцу. Лежишь, бывало, на ней, как на ладони, мал и прост, словно ребёнок, тёплым сумраком одетый, звёздным небом покрыт, и плывёшь, вместе с ней, мимо звёзд.
Насыщается усталое тело крепким дыханием трав и цветов; кажется тебе, что ты в люльке лежишь и невидимая рука тихо качает её, усыпляя тебя...
Тени плавают, задевают стебли трав; шорох и шёпот вокруг; где-то суслик вылез из норы и тихо свистит. Далеко на краю земли кто-то тёмный встанет - может, лошадь в ночном - постоит и растает в море тёплой тьмы. И снова возникает, уже в ином месте, иной формы... Так всю ночь бесшумно двигаются по полям немые сторожа земного сна, ласковые тени летних ночей. Чувствуешь, что около тебя, на всём круге земном, притаилась жизнь, отдыхая в чутком полусне, и совестно, что телом твоим ты примял траву.
Ночная птица бесшумно летит - ожил, оторвался кусок земли и, окрылён своим желанием, несётся исполнить его.
Мыши шуршат... Иной раз по руке у тебя быстро перекатится маленький мягкий комок, - вздрогнешь и ещё глубже чувствуешь обилие живого, и сама земля оживёт под тобой, сочная, близкая, родная тебе.
И слышишь, как она дышит, хочешь догадаться, какой сон видится ей и какие силы тайно зреют в глубине её, как она завтра взглянет на солнце, чем обрадует его, красавица, любимая им.
Словно таешь, прислонясь ко груди её, и растёт твоё тело, питаясь тёплым и пахучим соком милой матери твоей; видишь себя неотрывно, навеки земным и благодарно думаешь:
'Родная моя!'
Струится от земли невидимый поток добрых сил, текут по воздуху ручьи пряных запахов - земля подобна кадилу в небесах, а ты - уголь и ладан кадила.
Торопливо горят звёзды, чтобы до восхода солнца показать всю красоту свою; опьяняет, ласкает тебя любовь и сон, и сквозь душу твою жарко проходит светлый луч надежды: где-то есть прекрасный бог!
'Ищите и обрящете' - хорошо это сказано, и не надо забывать этих слов, ибо это слова, поистине достойные разума человеческого.
Как только заглянула в город весна, ушёл я, решив сходить в Сибирь хвалили мне этот край, - а по дороге туда остановил меня человек, на всю жизнь окрыливший душу мою, указав мне верный к богу путь.
Встретил я его на пути из Перми в Верхотурье.
Лежу у опушки лесной, костер развёл, чай кипячу. Полдень, жара, воздух, смолами древесными напоенный, маслян и густ - дышать тяжело. Даже птицам жарко - забились в глубь леса и поют там, весело строя жизнь свою. На опушке тихо. Кажется, что скоро растает всё под солнцем и разноцветно потекут по земле густыми потоками деревья, камни, обомлевшее тело моё.
Вдруг с пермской стороны идёт человек и поёт высоким дрожащим голосом. Приподнял я голову, слушаю, и вижу: странник шагает, маленький, в белом подряснике, чайник у пояса, за спиною ранец из телячьей кожи и котелок. Идёт бойко, ещё издали кивает мне головой, ухмыляется. Самый обыкновенный странник, много таких, и вредный это народ: странничество для них сытое ремесло, невежды они, невегласы, врут всегда свирепо, пьяницы и украсть не прочь. Не любил я их во всю силу души.
Подошёл, снял скуфейку, тряхнул головой, косичка у него смешно подпрыгнула - и заболтал, как скворец:
- Мир ти, человече! Вот так жара - на двадцать два градуса жарче, чем в аду!
- Давно ли оттуда? - спрашиваю.
- Шестьсот лет прошло!
Голос у него бодрый, весёлый, головка маленькая, лоб высокий; лицо, как паутиной, тонкими морщинами покрыто; бородка чистая такая, седенькая, а карие глазки, словно у молодого, золотом сверкают.
'Вот, - думаю, - забавная жулябия!'
А он всё говорит:
- Ну, Урал!.. Эка красота! Велик мастер господь по украшению земли: леса, реки, горы - хорошо положил!
Снимает с себя дорожный прибор, вертится живо, козловато; увидал, что мой чайник вскипел, сейчас снял его и спрашивает, как старый товарищ:
- Своего чаю засыпать али твой будем пить?
Я не успел ответить, а он уже решил:
- Давай моего попьём, - хороший чай у меня, купчиха одна подарила, дорогой чай!
Усмехнулся я:
-А и козловат же, - мол, - ты!
- Это что! - говорит. - Меня жарой разморило, а вот погоди, отдохну, так я те морщины-то выглажу!
Есть в нём что-то, напоминающее Савёлку, и хочется мне с ним шутить.
Но, может быть, уже через пять минут я слушал, разиня рот, его речь, странно знакомую и не слышанную мной; слушаю - и как будто не он, а сердце моё радости солнечных дней поёт.
- Гляди... Это ли не праздник и не рай? Торжественно вздымаются горы к солнцу и восходят леса на вершины гор; малая былинка из-под ног твоих окрылённо возносится к свету жизни, и всё поёт псалмы радости, а ты, человек, ты - хозяин земли, чего угрюм сидишь?
'Что за неведомая птица?' - спрашиваю я себя и говорю ему испытующе:
- А если думы одолели нерадостные?
Указывает он на землю: