Руками машет, ногами топает, того гляди в лицо пнёт меня. Когда было в нём пророческое - стоял он дальше от меня, появилось смешное - и снова приблизился ко мне человек.
- Цыц! - кричит, - мышь амбарная! И впрямь, видно, есть в тебе гнилая эта барская кровь. Подкидыш ты народный! Понимаешь ли - о ком говоришь? Вот вы все так, гордионы, дармоеды и грабители земли, не знаете, на кого лаете, паршивые псы! Обожрали, ограбили людей, сели на них верхом, да и ругаете: не прытко вас везут!
Прыгает он надо мной, падает тень его на меня, холодно хлещет по лицу, и я отодвигаюсь удивлённо, боюсь - ударит он меня. Ростом я вдвое выше его, силы - на десяток таких, а остановить человека - нет у меня воли. Видимо, забыл он, что ночь кругом и пусто везде и что если я ушибу его - останется он на этом месте лежать до могилы. Вспоминаю я, как ругал меня когда-то испуганный зелёный протопоп, дикий Михаил и другие люди старой веры. Вот и этот ругается, но - другим огнём горит его гнев. Те были сильнее меня, но в словах их я слышал одно - страх, этот же - слаб, а - бесстрашен. И кричит на меня, как ребёнок, и словно мать: странно ласков его гнев, подобный первому грому весны. Смущён я непонятной храбростью старика, и хотя забавен гнев его, а неловко мне, что я так разозлил человека. Обидно ругается - не любил я, когда меня подкидышем звали, но - приятен мне гнев его, ибо понимаю - гневается искренно верующий в правду свою, и такой гнев хорошо падает на душу - много в нём любви, сладкой пищи сердца.
Ворочаюсь я под ногами у него, а он кричит сверху:
- Что ты знаешь о народе? Ты, слепой дурак, историю знаешь? Ты вот почитай-ка это житие, иже - выше всех! - во святых отца нашего великомученика-народа! Тогда, может, на счастие своё, поймёшь, кто пред тобой, какая сила растёт вокруг тебя, бесприютного нищего на чужой земле! Знаешь ты, что такое Русь? И что есть Греция, сиречь Эллада, а также - Рим? Знаешь, чьею волею и духом все государства строились? На чьих костях храмы стоят? Чьим языком говорят все мудрецы? Всё, что есть на земле и в памяти твоей, всё народом создано, а белая эта кость только шлифовала работу его...
Я молчу. Мне приятно видеть человека, который не боится защищать правду свою.
Сел он, запыхался, потный и красный весь, и вижу я - слёзы на глазах его. Поражает это меня, ибо, когда я обижал тех, прежних учителей моих, они не показывали мне слёз. Кричит он:
- Слушай, бродяга, я тебе буду о русском народе говорить!
- Ты, - мол, - отдохнул бы...
- Молчи! - говорит, грозя мне рукой. - Молчи, а то я тебя побью!
Захохотал я - не мог удержаться.
- Дед, милый! Невыразимо ты чуден! Прости Христа ради, коли обидел я тебя!
- Глупый, чем тебе меня обидеть? Но ты о великом народе нехорошо сказал, несчастная душа... Барам допустимо народ поносить, им надо совесть погасить, они - чужие на земле, а ты - кто?
Хорошо было смотреть на него в тот час, - стал он важен и даже суров, голос его осел, углубился, говорит он плавно и певуче, точно апостол читает, лицо к небу обратил, и глаза у него округлились. Стоит он на коленях, но ростом словно больше стал. Начал я слушать речь его с улыбкой и недоверием, но вскоре вспомнил книгу Антония - русскую историю - и как бы снова раскрылась она предо мною. Он мне свою сказку чудесную поёт, а я за этой сказкой по книге слежу - всё идет верно, только смысл другой.
Дошёл он до распада Киевской Руси, спрашивает:
- Слышал?
- Спасибо, - говорю.
- Ну, так знай теперь: таких богатырей не было, это народ свои подвиги в лицах воплощал, так запоминал он великую работу построения русской земли!
И продолжает о Суздальской земле.
Помню, где-то за горою уже солнце всходило; ночь пряталась в лесах и будила птиц; розовыми стаями облака над нами, а мы прижались у камня на росистой траве, и один воскрешает старину, а другой удивлённо исчисляет несчётные труды людей и не верит сказке о завоевании враждебной лесной земли.
Старик будто сам всё видел: стучат тяжёлые топоры в крепких руках, сушат люди болота, возводят города, монастыри, идут всё дальше, по течениям холодных рек, во глубины густых лесов, одолевают дикую землю, становится она благообразна. А князья, владыки народа, режут, крошат её на малые куски, дерутся друг с другом кулаками народа и грабят его. И вот со степи татары подошли, но не нашлось в князьях воителей за свободу народную, не нашлось ни чести, ни силы, ни ума; предали они народ орде, торговали им с ханами, как скотом, покупая за мужичью кровь княжью власть над ним же, мужиком. А потом, как научились у татар царствовать, начали и друг друга ханам на зарез посылать.
Ночь вокруг ласкова, как умная, старшая наша сестра.
От усталости осекается голос у старика, уже солнце видит его, а он всё ходит в прошлых былях, освещая мне истину пламенными словами.
- Видишь ли, - спрашивает, - что сделано народом и как измывались над ним до поры, пока ты не явился обругать его глупыми словами? Это я сказывал больше о том, что он по чужой воле делал, а отдохну - расскажу, чем душа его жила, как он бога искал!
Свернулся в комок и заснул, как малое дитя.
А я - спать не могу и сижу, как угольями обложен. Да и утро уже солнце высоко, распелась птица на все голоса, умылся лес росой и шумит, ласково зелёный, встречу дню.
По дороге люди пошли - люди самые ежедневные; идут, спустя головы, нового я в них не вижу ничего, никак они не выросли в моих глазах.
Спит мой учитель, похрапывает, я - около его замер в думе моей; люди проходят один за другим, искоса взглянут на нас - и головой не кивнут в ответ на поклон.
'Неужто, - думаю, - это дети тех праведников, строителей земли, о которых я слышал сейчас?'
Спутались в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча роковой для меня поворот. Стариковы слова о боге, сыне духа народного, беспокоят меня, не могу помириться с ними, не знаю духа иного, кроме живущего во мне. И обыскиваю в памяти моей всех людей, кого знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с другой стороны вижу тёмную каторгу жизни - неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых дней и всякое унижение человека, оплевание его души.
'Где бог в этой жизни, где ему место в ней?'
Спит старик. Хочется мне тряхнуть его, закричать:
'Говори!'
Скоро он сам проснулся, щурит глаза, улыбается.
- Эге, - говорит, - солнце-то к полудню идёт! Надо бы и мне идти!
- Куда, - мол, - по жаре такой? Хлеб, чай, сахар есть у нас. Да и не могу я отпустить тебя - отдай обещанное!
Смеётся:
- Я от тебя, злыдень, сам не отстану!
Потом задумчиво говорит:
- Ты, Матвей, брось-ка шляться; это и поздно и рано тебе! Учиться надо; вот это - в пору!
- А не поздно?
- Гляди на меня, - говорит, - пятьдесят три года имею, а у ребят грамоте учусь и по сей день!
- У каких это ребят? - спрашиваю.
- Есть такие! Вот бы тебе с ними и пожить годок-другой. Иди-ка ты на завод один, недалеко, вёрст за сто отсюда, там у меня есть добрые дружки!
- Ты, - мол, - сначала расскажи-ка, что хотел, а потом я подумаю, куда идти.
Шагаем мы с ним по тропе вдоль дороги, и снова я слышу звонкий голос его, странные слова:
- Христос, первый истинно народный бог, возник из духа народа, яко птица феникс из пламени.
И тотчас же сам вспыхнул весь, помахивает маленькой рукою пред лицом своим, точно ловит в воздухе новые слова, и поёт:
- Долго поднимал народ на плечах своих отдельных людей, бессчётно давал им труд свой и волю свою; возвышал их над собою и покорно ждал, что увидят они с высот земных пути справедливости. Но избранники народа, восходя на вершины доступного, пьянели и, развращаясь видом власти своей,