Большинство мужиков и баб уныло и ворчливо уходят со двора, а некоторые идут за Гришкой в канцелярию, упрашивая его:
– Григорий Михалыч, бога ради – двинь дело! Который раз приходим. Сам понимаешь, косить пора! Мы же люди не свободные.
Законник, покашливая, шутит:
– Врёте: покуда не арестованы – значит, свободны.
Но шутку эту давно знают, и она никого не смешит. Черноволосый, курчавый, как цыган, Евдоким Костин, мастер по установке жерновов на мельницах, ставит дело просто и ясно; он говорит нахмурясь, оскалив плотные белые зубы:
– Григорий, ты меня не томи, морду побью! А взыщешь с Волокушина – трёшницу дам.
Гришка, стоя на верхней ступени крыльца, затяжно кашляет, ноги его трясутся, он схватился за кромку двери, чтоб не упасть, его длинное, серое, в рыжей бородке, лицо вспухло, побурело, он бьёт себя кулаком в грудь и наконец, прокашлявшись, скрипит:
– Я – что? Взяточник?
– Ну, а – кто? – спокойно спрашивает Костин.
– Меня – купить можно?
– Все покупают.
– Слышали? – обращается Гришка к мужикам. – Это называется оскорбление словом при исполнении служебных обязанностей. Будьте свидетелями.
– Э, дурак, – махнув на него рукою, говорит Костин и идёт прочь, а за ним быстро следуют мужики, приглашённые в свидетели.
Поглаживая грудь, Гришка садится на верхнюю ступень крыльца и мотает мокрой головой, влажные, рыжие и уже полуседые волосы падают на серые щёки его. Глаза законника опухли, белки налиты кровью.
– С-сволочь, – высвистывает он и снова кашляет.
Земский начальник приезжает на беговых дрожках или в красивом плетёном шарабанчике. «Тяглой силой» служит ему маленькая, необыкновенно бойкая лошадка, а правит ею бывший гусар Иконников, теперь – сельский стражник, человек угрюмый и странно скупой на слова. Он служит земскому в качестве денщика и кучера, сопровождает его на охоту, на рыбную ловлю. Он – большой, смуглолицый, лысый, глаза у него круглые, как пуговицы, и кажутся такими же плоскими. На нём рубаха малинового цвета, заправленная за пояс чёрных, солдатских брюк, на широком ремне прицеплен револьвер в жёлтом кожаном чехле, на левом боку полицейская шашка, – рядом с ним земский, в сером пыльнике с капюшоном на голове, напоминает монаха, схимника.
Мужики, сняв шапки, стоят молча, плотно прижимаясь друг к другу, бабы прячутся сзади их, а впереди – нахмурясь, с лицом великомученика – Гришка Яковлев, в сером пиджаке до колен, в серых полосатых брюках, в стоптанных белых ботинках с чёрными пуговками.
Иконников снимает с земского пыльник, точно скорлупу с яйца, и пред народом – знакомая фигура творца справедливости, раздатчика «правды и милости», которые должны «царствовать в судах» (Выражение царя Александра II: «Правда и милость да царствуют в судах» – прим. М.Г.). Земскому начальнику за сорок лет, но он стройный, широкогрудый. Череп его украшен серебряной щетиной, сдобное, румяное лицо украшают пышные усы и большие ласковые глаза. На нём золотистая рубаха из чесучи (чесуча или чесунча – грубоватая, матовая шёлковая, или в смеси с хлопком, ткань с неравномерной рельефной поверхностью желтовато-белого цвета из волокна дикого или дубового шелкопряда – Ред.), кавалерийские рейтузы, сапоги с лаковыми голенищами, за широким поясом с бляшками из чернённого серебра торчит забавный хлыстик, туго сплетённый из ремня, он кажется железным, рукоятка у него тоже серебряная.
Он вытирает запылённые щёки и широкий лоб белым платком, встряхивает серебряной головой и, расправляя пальцами обеих рук густые светловолосые усы, прищурясь – улыбается.
– Опять собралась целая рота, – говорит он ленивеньким, но звучным барским голосом. – Ну, здравствуйте!
Крестьянство разноголосо бормочет приветствия, бабы очарованно смотрят на идольски красивого барина, и, может быть, некоторым из них вспоминаются девичьи сны, вспоминается песня о том, как «ехал барин с поля, две собачки впереди, два лакея позади», ехал и, встретив девушку-крестьянку, влюбился в неё, взял в жёны.
Земский явно уверен, что народ любуется его молодцеватостью, здоровьем, силой; он потягивается, расправляя мускулы, и, щурясь, смотрит в жаркое небо, как бы проверяя, достаточно ли ярко освещает его солнце. Он командует:
– Яковлев! Подай стол и стул сюда, в канцелярии – жарко и мухи. Ворота закрыть!
– Готово! – скрипит деревянным голосом Гришка и тоже командует:
– Раздайся!
Толпа тяжело шевелится и обнаруживает сзади себя в тени у крыльца – стул, стол, накрытый зелёной клеёнкой, графин с водой, чернильницу, пачку бумаг.
– Прошений много? – спрашивает земский, садясь к столу, поглаживая усы.
– Тринадцать.
– Черти! – говорит земский, удивлённо пожимая плечами. – Чего вы всё собачитесь, чего судитесь? Когда же вы научитесь мирно жить, а? Эх вы… бестолочь! Дали вам.свободу, а вы не умеете пользоваться ей, вот и приходится нам же, господам, учить вас… Воспитывать…
Из толпы выдвигается тощий старичок с голым черепом, с двумя шишками на нём, с клочковатой, грязного цвета, запутанной бородой, слишком тяжёлой для его узкого лица с невидимыми глазами, – выдвинулся и запел назойливо, как нищий:
– Ваше скородие, Митрий Сергеич, драгоценный наш защитничек, – бедность! Бедность заела! Людей- то много, а хлеба-то мал кусок! Кусочек-то маловат, барин милой! А люди-то – воры, воры все…
Из толпы громко спросили:
– А где живёт вор вороватее тебя?
– Цыц, – командует земский, хмуря золотистые брови. – Это – кто сказал?
– Евдоким Костин, – определяет Гришка.
– Правду сказал, ваше благородие, – подтверждает крупная, пожилая баба в пёстром платье городского покроя.
– Тиш-ше! – строго приказывает земский, хлопнув ладонью по столу. – Я вас предупреждал и ещё раз предупреждаю: не смейте ругаться при мне! Слышали? Ну, вот…
И, откинувшись на спинку стула, подняв руку в воздух, покачивая ею, он внушает:
– Я – творю суд. Это важное дело. Суд воспитывает правосознание ваше. Понимаете? Должны понять. Я не первый раз говорю. Правосознание – это чтобы вы не обижали друг друга, не ругались, не дрались. Не воровали. Не рубили в казённых лесах воровским образом дерево. Не собирали грибов там, где запрещено. Вовремя платили налоги государству. И – земству. Не пропивали денег…
Говорил он не сердито, не торопясь и очень скучно. Говорил и смотрел, как Иконников шагает по двору, а за ним ходит, точно собака, гнедая лошадка, толкает его мордой в плечо, старается схватить губами за ухо.
– Не дури, – густо сказал Иконников и, вынув из кармана, должно быть, кусок сахара, вложил его в губы лошади.
– Вам сколько ни дай – всё мало! – продолжал земский, безнадёжно махнув рукой. – Знаю я вас! Сутяги вы, кляузники, ябедники. Зависть грызёт вас, вот что! Вот вы – судитесь. С кем? Всё – с богатыми. Будто бы они вас теснят, жить не дают. А работу они вам дают? Вот видите? Мне даёт работу государь, вам – богатый мужик.
Блуждающий взгляд земского остановился, брови нахмурились. Прислонясь спиной к срубу колодца, в тени ветлы сидит женщина, широко раскинув ноги: в подоле юбки её заснул полуголый, тощенький ребёнок, кривоногий, со вздутым животом, по животу ползали мухи. Баба тоже спит, склонив неудобно голову на плечо, удивлённо открыв рот.