выходящего человека просили гасить за собой свет; но его появление не было замечено лишь потому, что, так или иначе, оно было там все время.
То, в чем вещи стали другими, заключалось в том, что они делали все это сами по себе. Никто не управлял ими. Это просто… происходило.
(«Эй, — сказал Гангер в глубине Джейновой головы, — ты не можешь этого сделать. Прекрати немедленно».
«Почему это? Я же Императрица, разве не так? Я могу делать все, что мне, черт побери, вздумается».
Гангер взвыл, поскольку его пальцы начали терять свою хватку на выступающем уступе подсознания, в который он отчаянно вцепился.
«Но это не будет
«Разве не могут? Ну, мы это скоро выясним».
Гангер хотел было ответить: «Может быть, они и будут работать какое-то время, если ты наделишь солнце, и луну, и землю, и дождь, и ветер, и время, и все остальные вещи чем-то наподобие способности ощущать, но кто будет присматривать за ними, и направлять их, и наставлять на путь истинный, если они начнут делать что-нибудь не то? Конечно, ты скажешь, что это будешь делать ты, но ты же смертная, ты не сможешь находиться рядом всегда, а следовательно, тебе придется обучить себе преемника, а это будет далеко не просто, уж поверь мне, совсем не просто». Но поскольку совершенно невозможно произнести хотя бы что-либо, когда ты внезапно просто перестал существовать, он успел сказать лишь: «Мо…»
Что сказал Штат, и Избиратели, и все остальные, осталось неизвестным, что, возможно, и к лучшему. Вряд ли это было что-нибудь приятное.)
А потом, со вздохом, словно выключились одновременно экраны сотни миллионов компьютеров, огромная армия небесных чиновников, функционеров, администраторов, конторских служащих, программистов и мальчиков на побегушках растворилась в воздухе, из которого первоначально и произошла; а за ними и их офисы, их письменные столы, их папки, их железо и софт, сама память об их существовании — пока от них не осталась лишь одна яркая золотая скрепка, вращающаяся и сверкающая в верхних слоях атмосферы, невесомо поднимаясь и опускаясь в величественной пустоте, которая только и осталась, когда Служба была в конце концов смыта с лица земли.
И Джейн подумала: «Ну вот, это мы уладили, теперь все должно работать нормально. Можно пойти опрокинуть стаканчик апельсинового сока».
И в ее голове что-то сказало: «Нет, тебе нельзя пить апельсиновый сок, у тебя будет расстройство, вспомни, что произошло в последний раз, когда ты пила апельсиновый сок на голодный желудок, ты…», — но оно не смогло продолжить, поскольку моментом позже оно тоже, к своему великому удивлению, было утянуто куда-то в небытие, и Джейн осталась одна — определенно одна — со своими мыслями.
И вот наконец Императрица увидела все, что ей удалось сделать, и — надо же! — это оказалось ничуть не хуже, чем она ожидала, если подумать. И был вечер, и было утро; день шестой.
И на седьмой день она окончила свою работу, и удалилась отдыхать; по крайней мере, она хотела отдохнуть. Но молоко в холодильнике скисло из-за того, что отключили электричество, а магазины были закрыты, потому что было Воскресенье.
Солнце взошло.
Будучи всего-навсего куском пылающего газа, оно никак не могло знать, что движется точно по графику, прямо по курсу, и находится в том самом месте и именно в то время, где и должно.
Поскольку никто не наблюдал, небольшое движение, когда на поверхности вод задергался первый организм, прошло совершенно незамеченным. Ни приемной комиссии, ни ленточки и ножниц, ни оркестра, ничего.
Поскольку никто не писал заметок и не составлял докладов в соответствующие отделы, безупречность посадки солнца и безукоризненный интерфейс дня и ночи пропали совершенно втуне.
Поскольку никто не отвечал за него и никто не считался виновным, самое первое живое существо оказалось в полном одиночестве, когда распахнуло окошко своего сознания и выпустило наружу свой первобытный вопль нового рождения. Но тем не менее оно завопило. И завопило снова. И прислушалось.
Никакого ответа. Было множество звуков: плеск волн, вздохи ветра, тихое поскрипывание тектонических плит, отдаленное эхо его собственного вопля, оборачивающееся вокруг полюсов и плывущее обратно, но не было никого, кто мог бы его услышать, никого, кроме одного-единственного одинокого сознания.
Оно подождало. Завопило снова. Прислушалось. Плеск, свист, вздох, скрип, шелест. Ничего.
Ну что ж, когда ты чувствуешь себя неуютно и тебя одолевают дурные предчувствия, и ты не на все сто процентов уверен, что ты вообще должен здесь находиться, нет ничего лучше для подъема настроения, как старая добрая песня. Послышался тихий, смущенный кашель, а затем тонкий, писклявый, но исполненный непреклонной решимости голосок запел…
Голосок был очень тихим — маленький, тоненький голосок; бесконечно малый голосок посреди бесконечно большого океана.
— упрямо повторил он. Тишина.
В нескольких ярдах от него что-то пошевелилось. Шевеление это было настолько крохотным, что даже если бы там и был какой-нибудь наблюдатель, он вряд ли заметил бы его. Однако оно пошевелилось, и прислушалось, и стало живым, и подхватило:
И дело было сделано. Отсюда уже не было пути назад. Континенты встряхнулись, кривя свои скалистые береговые линии в застенчивых ухмылках. Скоро и они кому-то пригодятся, в конце концов.
И когда солнце взошло на следующий день, уже не один, но множество голосов — сопрано, альты, контральто, тенора, баритоны, басы, грубые, тонкие, громкие и тихие — миллионы миллионов голосов взмыли к небу, приветствуя его, и они пели:
И был вечер, и было утро; день восьмой.