все мы равно заслуживаем уважения, это же надо понять! Надо уважать всякий труд, это и сделает всех культурными людьми, да, а культурному человеку нельзя говорить слово-ер.
– Я – забыл, – сказал Николай, покраснев и опуская голову под укоризненным взглядом.
– Хотите чаю? – спросил Яков Ильич, сняв и протирая очки.
– Покорно благодарю, не хочется.
– Ну как же не хочется? Потом я покажу вам новый улей.
За стёклами террасы бесшумно мелькала тёмная фигура, доносился тихий звон чайных ложек. Речь хозяина, гудение пчёл, щебетанье птиц – всё точно плавилось в жарком воздухе, сливаясь в однообразный гул и внушая Назарову уныние.
– Что, с отцом – говорили?
Николай приподнял плечи, вертя картуз в руках.
– Нет, не говорил с той поры. Ничего не выйдет, окромя ссоры. Очень уж он привержен к мельнице: «дед был мельником, и я, и тебе это дано…»
– Глупо!
– Именно что глупо! Нет, уж, видно, надо подождать, когда помрёт он.
Яков Ильич кашлянул или усмехнулся и, сняв шляпу, помахал ею в лицо себе.
– М-да – ждать? – протянул он, сморщив нос. – Не очень это удобно мне – ждать…
– Здоровье у него всё слабеет…
– Ну, это, знаете…
– Яша, чай пить, – крикнули с террасы.
Будилов встал на ноги, сухой, тонкий, белый и весь в новом.
«Словно покойник», – подумал Николай.
– Идёмте! Да не надо же надевать пиджак, – моя мать – не барышня; вот если бы барышни были, ну тогда…
На террасе, за столом сидела дородная, большая старуха, лицо у неё было надутое, мутные глаза выпучены, нижняя губа сонно отвисла, седые волосы гладко причёсаны и собраны на затылке репой. В ответ на поклон Николая она покачнулась вперёд и напомнила ему куклу из тряпок, набитую опилками.
– А не жарко здесь, Яша?
– Везде жарко, – ответил Будилов, усаживаясь в плетёное кресло. – Надо привыкать, мамаша, – в аду будет ещё жарче…
– Ну-у, – сказала старуха, подбирая губы.
– Там жара доходит до трёхсот градусов.
– Ничего нам не известно про ад…
Сын серьёзно и укоризненно сказал:
– Вы же не знаете, мамаша, а говорите! Между тем семь лет назад один учёный немец был там и всё измерил и узнал. Его спускали на цепях, просверлили дыру в земле – на Кавказе – и спустили! Да.
Старуха, оскалив большие жёлтые зубы, закачалась, говоря:
– Никогда не поймёшь, Яша, шутишь ты или серьёзно! Мне-то ничего, я уж привыкла, а вот он может поверить.
– Я понимаю, что Яков Ильич шутят, – молвил Николай, усмехаясь.
– Шутит! Надо же говорить правильно. Об одном человеке говорится – шутит, а не шутят. Шутят – черти и актёры.
Назарову стало неловко и обидно.
– Н-да-с, – продолжал архитектор, облизав ложку, которой взял варенье из вазы, и опустив её в стакан. – Вы, конечно, знаете, что все эти черти, леший, ад и прочее – всё это называется предрассудками, суевериями, то есть – чепуха…
– Павел Иванович объяснял…
– Ну вот, это хорошо. Он серьёзный человек, вы его слушайте. Вот видите, – и Будилов постучал пальцем по столу, – я же придерживаюсь совсем других взглядов, чем он, но я говорю – он хороший человек. Это называется воздать врагу должное, и это вы усвойте. Да. Когда Покровский станет говорить о царе, дворянах, начальстве, вообще о политике – вы этого не слушайте, политика для вас не годится. После, когда вы будете хозяином своего дела, – оно вам внушит, какая политика для вас всего лучше. Если у человека нет ничего своего, он не может понимать, что такое государство, и зачем оно, и какой политики надобно ему держаться… Понятно?
– Понимаю.
– Вот, Николай, слушай и помни, – внушительно заговорила старуха, но сын нахмурился, вытянул нос и грустно заявил:
– Чай пахнет мылом…
– Ну что ты, Яша? – беспокойно воскликнула мать. – Пил, пил и вдруг…
– Мамаша! – сказал Яков Ильич, печально покачивая головою. – Пора же вам знать, что земля вообще пахнет мылом. И это же естественно, мамаша, она – жирная и, непрерывно вертясь в воздухе, омыливается…
– А ну тебя…
Николай тяжело вздохнул, отирая ладонью пот со лба. Ему не нравилось, как эти люди едят: Будилов брал лепёшки, словно брезгуя, концами тонких пальцев; поднося кусок ко рту, вытягивал губы, как лошадь и морщил нос; потом, ощупав кусок губами, неохотно втягивал его в рот и медленно, словно по обязанности, жевал, соря крошками; всё это казалось парню неприятным ломаньем человека избалованного и заевшегося.
Старуха ела непрерывно, сводя зрачки на кусок и жадно осматривая его, прежде чем сунуть в большой, дряблый рот, собирала крошки на ладонь, как деревенская баба, и ссыпала их в рот, закидывая голову, выгибая круглый кадык. Всё время её тусклые глаза ошаривали стол, руки вытягивались за вареньем и лепёшками; короткие, пухлые пальцы хватали крепко. Чувствовалось, что она скупая, всё у неё на счету. Иногда, устав жевать, она тяжко вздыхала, закрыв глаза, но тотчас же хватала чашку, быстро глотала чай, и, обтерев губы салфеточкой с бахромою, рука её снова тянулась за куском, отгоняя мух.
«Мужики, пожалуй, благообразнее едят», – думал Николай, исподлобья следя за движениями хозяев, и думать так ему было приятно. Сам он ел осторожно, немного и старался жевать не чавкая, к чему не привык и что было неудобно для него, а чавкать – не смел, потому что Будилов однажды заметил матери:
– Мамаша, не чавкайте!
Она возмущённо сказала:
– Что ты, Яша, бог с тобою! Разве это я?
– Конечно – вы!
У Назарова зазвенело в голове, точно барин ударил его в ухо, он пробормотал, виновато улыбаясь:
– Это я…
– Да? – будто бы удивился Будилов. – Ну, чавкать при еде – не обязательно.
Он долго, нудно говорил о том, как надобно есть, – Назаров слушал его, опустив глаза, и мысленно, с ненавистью кричал:
«Паяц, лыковая рожа!»
Несколько минут молча жевали печенье и пили чай, потом Будилов отодвинул пустой стакан и заговорил, как бы продолжая начатую речь:
– Нужна не политика, а – культура, нужны сначала знания, потом деяния, а