необыкновенной уединённой жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами…»
А ещё лучше было бы поселиться в лесу, в пуще, чтобы за окном шумели сосны и дубы, чтобы в стекло стукал рогами олень, зимой за стеной выла метель и подвывали волки, а в двери залетали синицы. Кругом никого, один на один с лесом, с его покоем, чистотой, с мудростью природы…
Так думал он, убаюканный дорогой, и в голове невольно стали рождаться стихотворные строчки, сюжеты рассказов, рифмы, метафоры, побежали, полетели… Записать бы их, да лень было пошевельнуть рукой, чтобы достать из портфеля карандаш. Вращались эти мысли в голове, как жернова на холостом ходу.
Навстречу ехал кто-то на паре лошадей. Когда приблизились, Богушевич узнал полицейского исправника Ладанку. Остановились рядом — шарабан полицейского и тележка Богушевича. Исправник — страшно худой, мундир висит на нем, как на вешалке. Кто-то из уездных остряков сравнил его с высохшим клопом, которому месяца два не удавалось попить человеческой крови.
Ладанка рассказал последние новости. Все те же, невесёлые, полицейские; кого обокрали, кому в пьяной драке голову проломили; поймали бродягу, жившего под чужим именем; стрелялся гимназист из-за несчастной любви, правда, слава богу, рана лёгкая, выживет; от помещика Конопницкого убежала с драгунским офицером жена. Узнав, что Богушевич едет в Корольцы расследовать пожар, исправник сказал:
— А что там расследовать. Эта придурковатая барыня сама все спалит. Зимой знаете, что сделала? Нанесла в комнату соломы и давай её жечь прямо на полу. Грелась. У этой бабы точно не все дома.
— По её же жалобе и еду, Степан Иванович, — сказал Богушевич.
— Горенко тележка? — показал исправник пальцем на Миколу. — Его кучер.
— Горенко. Обедать у него пришлось.
— О, я Тараса знаю. Человек хлебосольный. Заеду и я к нему. — Он хлопнул своего кучера по плечу, чтобы ехал, тот взялся уже было за вожжи, но исправник остановил его. — Вот ещё что, Казимирович, — вспомнил он, — бумага из губернии пришла, будто в нашем или соседнем уезде прячется террорист, убежавший из тюрьмы. Не встречал такого? — И засмеялся. — Откуда они тут могут быть?
Они разъехались.
Микола жестами начал что-то объяснять Богушевичу, тот не понял, сказал, чтобы написал, достал из портфеля бумагу и карандаш. Микола закивал головой, ладно, мол, остановил коня и написал: «Надо побить бонбой всех панов, исправников, суды, а царя выбрать справедливого».
— Каких панов, Микола? — прочитав написанное, спросил Богушевич.
— Мым-м, мы-м, — покрутил головой немой и замахал руками во все стороны.
— Всех панов?
— А-а, — подтвердил тот.
— Значит, и судей, прокуроров, следователей?
— А-а, — снова покивал головой немой.
— И меня? Ты бы и меня убил бомбой? Я же тоже в суде работаю. Я — следователь и, как сам видишь, пан.
Микола повернулся к Богушевичу лицом, засмеялся во весь свой безъязыкий рот, развёл руками, но Богушевич не понял, в чем смысл его улыбки и жестов.
— Напиши, — сказал он ему. — И меня бомбой?
Немой написал: «Все суды из мужиков жилы тянут, на них на всех надо бонбу».
— Что ж, спасибо за откровенность, — сказал ему Богушевич, карандаш положил в портфель, а исписанный лист бумаги вернул кучеру. — «Вы со своей колокольни одно видите, мы — другое. Ваша мужицкая правда не сходится с нашей чиновничьей: Наши интересы сталкиваются. Вот какая она, диалектика, брат Микола», — думал Богушевич.
Богушевич не обиделся на него. Психологию простолюдинов, особенно деревенских жителей, их отношение к блюстителям порядка он знал хорошо. Народ считает их царскими слугами, которые только о том и думают, как бы поприжать простых людей да шкуру с них содрать. И появись второй Пугачёв, качаться бы судьям и следователям на виселицах.
«Вот, пан-господин Франтишек Богушевич, какая у тебя служба. Был бы ты врачом, учителем, тебе бы „бонбой“ не угрожали. Терпи, думай, рассуждай и привыкай».
— Микола, — сказал он, увидев, что тот засунул бумагу в карман. — Порви, что написал.
Микола показал, что использует её на курево.
— На, возьми газету на курево, — дал ему Богушевич «Губернские ведомости», — а ту порви.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
…Как-то давным-давно в нежинском лицее наш преподаватель римского права попросил лицеистов написать характеристику на самих себя. Удивились мы: как скажешь правду про себя, какой ты, чего стоишь? Тогда преподаватель сказал, что подписываться под характеристиками не нужно, они должны быть анонимными. Мы написали, преподаватель собрал наши сочинения, положил в портфель и унёс. Через неделю на уроке начал их читать и спрашивал у нас, узнаем ли, кто написал. Многих узнавали. Прочитал и мою характеристику, а я там вот что про себя написал: «С виду понурый, молчаливый, педантично принципиальный, самолюбивый, если дело касается моих убеждений, веры, нации и собственной личности. У меня гипертрофированное ощущение чужой боли. Не могу видеть, как унижают человека. Чужое несчастье воспринимаю, как своё. Болит у другого, болит и у меня. Однажды отец ушиб ногу и скорчился от боли, и у меня тут же заболела та же правая нога. Был однажды сердечный приступ у сестры Ганночки, моё сердце сжалось от боли… С меня словно содрана кожа — очень мучаюсь, если касаюсь в жизни чего-нибудь грубого, жестокого, злого, несправедливого… Не могу представить, как стану судьёй, следователем, прокурором — тогда только с этими язвами жизни и придётся встречаться».
…Люблю мечтать о красивом и о будущем человечества. Это будущее сам творю в мечтах, представляю жизнь через сто лет, совсем не похожую на настоящую. Верю в счастливую для всех жизнь, этой верой живу и буду делать все, что в моих силах, чтобы жизнь эта скорей наступила. Она, конечно, не будет райской, но духовно богатой и справедливой будет.
…Чаще всего наша судьба зависит от других людей. Сделают тебе люди добро — повезёт в жизни. Обиду горькую причинят — жизнь горькой станет. Значит, лучшая жизнь всего общества зависит от нас самих, от сущности каждого человека. Отец мой учил нас, малых: не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе. И я стараюсь не причинять никому зла.
…Чему я должен посвятить свою жизнь? Этой моей службе, за которую я держусь, так как она меня кормит? Что я могу сделать, чтобы помочь людям построить светлое будущее, о котором я так мечтал в юности? И кто я как личность? Конечно, я, как и всякий человек, индивидуум. Но какой? Скорее всего, я не кто-нибудь, а что-нибудь. Может, только и представляю собой в миллионном сонме людей статистическую единицу народонаселения…
…Ах, каким я был горячим юношей, как верил в возможность осуществить великое, вечное, славное! А к чему привела эта вера? Пошёл в повстанцы, взялся за оружие — в крови искупался. Из университета пришлось бежать, иначе выслали бы с волчьим билетом.
…Пишу стихи то по нескольку на день, то месяцами не берусь за перо. Тянется душа к поэзии. Один бог знает, может быть, моя поэзия и есть то главное, чему я должен отдаться целиком? Вот украинец Тарас Шевченко за своего «Кобзаря» навечно останется в памяти народа. Великий Кобзарь сыграл на своей кобзе великие песни. А сыграю ли я?
…Прочитал в газете страшное сообщение: террористы убили губернского шефа жандармов. Кинули бомбу в коляску. Вместе с ним погиб сын, гимназист-первоклассник, а кучеру оторвало ноги. Чудовищное известие.
Стараюсь понять этих террористов. Верю, что они фанатично преданы своей идее — заменить самодержавие народовластием и за эту идею не щадят ни своей жизни, ни жизни врагов. Но ребёнок? Террористы хотят таким образом запугать царя и надеются, что царь сам добровольно отдаст власть народу. Я в это не верю, как не верю и в то, что мужики пойдут за террористами, только подай им знак. Не