— Пожалуй, я знаю, от кого оно, — ответил он, возвращая его ей, — да и ты наверняка знаешь, Персис.
— Но как — как он мог?..
— А что, если он в это верил, — сказал Лэфем с кротостью, ранившей ее больнее всякого упрека. —
Потому ли, что его разорение шло так постепенно, потому ли, что предшествующие события истощили их душевные силы и они уже не способны были страдать, но конечное банкротство принесло Лэфему и его семье скорее облегчение и успокоение, чем ощущение беды. Под знаком этого несчастья они словно вернулись к прежней дружной жизни, по крайней мере, снова были все вместе. Те, кому довелось испытать много превратностей в жизни, поймут, почему, вернувшись в тот вечер домой после выплаты всех долгов кредиторам, Лэфем был за ужином так весел, что Пенелопа снова принялась шутить с ним, заметив, что, судя по его виду, кредиторы не иначе как решили выплатить ему по сто центов на каждый доллар его долгов.
Так как Джеймс Беллингем проявил к нему столько внимания с самого начала его несчастий, Лэфем счел за» должное, перед тем как предпринять последние шаги, сообщить ему, как обстоят дела и как он намерен поступать дальше. Беллингем задал несколько бесполезных вопросов о переговорах с виргинцами, и Лэфем рассказал, что они кончились ничем. Он упомянул о человеке из Нью-Йорка и о том, что перед ним открывался шанс продать этому человеку половину своего дела.
— Но я, конечно, обязан был сказать ему и о виргинцах.
— Ну, конечно, — ответил Беллингем, лишь позже поняв все значение этого поступка Лэфема.
О Роджерсе и англичанах Лэфем не сообщил ему ничего. Он считал, что поступил тогда правильно, и был собой вполне доволен, но не хотел выглядеть дураком в глазах Беллингема или кого-либо другого.
Все те, кто имел отношение к его делам, отметили, что он вел себя достойно, а уж в последний, самый трудный момент и даже более того. Мудрая осмотрительность, здравый смысл, которые он выказал в первые годы своих успехов и которые, видимо, утратил, когда пришло богатство, теперь вернулись, и эти качества, примененные им для своей пользы, пришлись по душе его кредиторам не меньше, чем те старания, какие он приложил, чтобы никто не понес из-за него ущерба; иных это даже заставило усомниться в его искренности. Они дали ему отсрочку, и он сумел бы снова встать на ноги, не выбей у него почву из-под ног конкуренты из Западновиргинской Компании. Он и сам понял, что пытаться вести дело по-старому бессмысленно, и предпочел начать все заново там, где начинал впервые — на холмах Лэфема. Дом на Нанкин-сквер, как и все остальное имущество, он отдал в уплату долгов; а для миссис Лэфем оказалось легче вернуться оттуда на старую ферму в Вермонте, чем перебираться из этого годами обжитого дома в новый дом на набережной Бикона. Судьба отравляет нам то одно, то другое, чтобы нам легче давалось расставание с ними; для многих из нас отравлена бывает и самая жизнь, так что мы с радостью кончаем с нею счеты; а этот дом таил для каждого из членов семьи столько всяких воспоминаний, что покидать его было скорее радостью, чем печалью. Стоило миссис Лэфем заглянуть в комнату Айрин, и она снова видела, как дочь достает из тайников туалетного столика бедные памятки своей злополучной любви и в страстном порыве отречения бросает их сестре; она входила в гостиную, где выросли ее дети, и тут же вспоминала, как измученный муж просиживал там ночи напролет за бюро, силясь удержаться на скользком краю, над пропастью разорения. При мысли о вечере, когда к ней пришел Роджерс, она начинала ненавидеть этот дом. Айрин вырвалась из него с радостью и первая уехала в Лэфем, чтобы все приготовить к приезду семьи. Пенелопа всегда стыдилась своей помолвки в этом доме; быть может, в другом месте ей будет легче, и она тоже радовалась отъезду. Пожалуй, только Лэфем переживал боль расставания. Для остальных сожаления были смягчены еще и тем, что этот отъезд напоминал многие отъезды на лето поздней весной; на этот раз они ехали прямо в деревню, а не сперва к морю, как раньше; но Лэфем, обычно еще долго остававшийся в городе после их отъезда, понимал разницу. Он душой чувствовал несбыточность возврата; для него это было прощание с его гордым преуспеянием, окончательное, как смерть. Он ехал начинать жизнь заново, но знал, что на родных холмах не найдет ни ушедшей молодости, ни прежнего блестящего успеха. Это было невозможно не только потому, что у него осталось меньше сил, но и по самой природе вещей. Он возвращался в свои края по милости одного из кредиторов, которого когда-то ссудил деньгами, который давал ему возможность использовать последний шанс, какой оставили ему счастливые соперники.
Был момент, когда его краска выдержала плохие времена и разорительную конкуренцию, и теперь он принялся за дело, надеясь только на сорт «Персис». Виргинцы признали, что такие высококачественные сорта им производить не под силу, и охотно предоставили это ему. Между Лэфемом и тремя братьями установилась своеобразная дружба; они поступили с ним честно — победу им доставили благоприятные условия, но не их злая воля; и он без враждебного чувства признал в них ту необходимость, которой приходится уступать. Если он я преуспеет в выпуске высших сортов краски, все равно ему еще долго не достигнуть прежних масштабов его дела, которое он мог вести только с ослабевшей энергией пожилого человека. Он даже сам не сознавал, насколько неудача сломила его; она не убила его, как бывает нередко, но ослабила в нем пружину, прежде столь сильную и упругую. Он все больше и больше смирялся с изменившимися обстоятельствами, и все реже звучали в его голосе хвастливые нотки. Работал он вполне прилежно, но иной раз упускал случаи, из которых в молодости чеканил бы золото. Жена замечала в нем какую-то робость, и сердце ее болело за него.
Одним из результатов дружеских отношений с виргинцами было то, что в их дело вошел Кори; и тот факт, что произошло это по совету Лэфема и по его рекомендации, было для полковника, быть может, наибольшей гордостью и утешением. Кори изучил дело досконально; проведя полгода в Канауа-Фоллз и в нью-йоркской конторе, он уехал в Мексику и Центральную Америку выяснять тамошние возможности, как было задумано у него с Лэфемом.
Перед отъездом он приехал в Вермонт уговаривать Пенелопу поехать с ним. Ему предстояло ехать сперва в Мехико и в случае удачи прожить там и в Южной Америке несколько лет, знакомясь с железнодорожным строительством, развитием сельскохозяйственного машиностроения и всеми теми отраслями, которые обещали спрос на краску. Во главе их дела стояли молодые, поверившие в его успех, и Кори, вложивший в него деньги, был лично в нем заинтересован.
— У меня не стало ни больше, ни меньше доводов, — размышляла Пенелопа, советуясь с матерью, — сказать ли «да» или сказать «нет». Все остальное меняется, а мои обстоятельства те же, что и год назад.
— Но ведь сейчас совсем не то, что было, — заметила мать. — Ты же сама видишь, что у Айрин все прошло.
— Но это не моя заслуга, — сказала Пенелопа. — Мне стыдно ничуть не меньше, чем прежде.
— Тебе и прежде нечего было стыдиться.
— Тоже верно, — сказала девушка. — И я могу с чистой совестью улизнуть в Мексику, если только решусь на это. — Она засмеялась. — Хорошо бы, чтобы меня
Мать ушла, предоставив Пенелопе объясниться с Кори, и Пенелопа сказала ему, что лучше им все обсудить еще раз.
— И, что бы я ни решила, надеюсь, это будет сделано не ради меня самой, а ради других.
Кори уверил ее, что он в этом не сомневается, и смотрел на нее с терпеливой нежностью.
— Я не говорю, что поступаю дурно, — продолжала она неуверенно, — но и хорошего тут тоже не вижу. Наверно, я не умею вам объяснить, но быть счастливой, когда все кругом страдают, — это выше моих сил. Это для меня невыносимо.
— Может, это и есть ваша доля в общих страданиях, — сказал Кори, улыбаясь.
— О, вы же знаете, что это не так! Совсем не так. И об одной из причин я уже вам говорила: пока отец в беде, я не хочу, чтобы вы думали обо мне. А теперь, когда он потерял все… — Она вопросительно взглянула на него, словно проверяя, как действует на него этот довод.
— Для меня это вовсе не причина, — ответил он серьезно, но все еще улыбаясь. — Вы верите мне, когда я говорю, что люблю вас?
— Приходится верить, — сказала она, опуская глаза.
— Тогда почему бы мне не любить вас еще сильнее после разорения вашего отца? Неужели вы думали,