высвечивающаяся то тут, то там резкими яркими пятнами.
Закончив этот беглый осмотр, мы вернулись в комнату и приступили к главному разговору.
— Я хочу внести ясность, — начал Неизвестный. — Вследствие моих споров с Никитой Сергеевичем я пережил тяжелые времена, но сейчас это в прошлом. Я глубоко уважаю его и, это может показаться странным, вспоминаю о нем с теплотой. Этот человек знал, чего хотел, и стремления его не могут не вызывать сочувствия, особенно сейчас, когда многое видится яснее. У нас с вами речь идет не о личных обидах, а о памятнике государственному деятелю. Я возьмусь за эту работу.
Эрнст Иосифович тут же начал набрасывать рисунок на листке бумаги: вертикальный камень, одна половина белая, другую заштриховал — черная, внизу большая плита.
Я ничего не понял.
— Почему белая и черная? Это что означает? — спросил я.
Неизвестный сказал, что пока ничего конкретного в этом рисунке нет. Он только объяснил, что это воплощение философской идеи. Жизнь, развитие человечества происходит в постоянном противоборстве живого и мертвого начал. Наш век тому примером: столкновение разума человека и машины, порождение разума, убивающего его самого. Взять хотя бы атомную бомбу. Олицетворением такого подхода в мифологии является кентавр. В нашем надгробии черное и белое можно трактовать по-разному: жизнь и смерть, день и ночь, добро и зло. Все зависит от нас самих, наших взглядов, нашего мироощущения. Сцепление белого и черного лучше всего символизирует единство и борьбу жизни со смертью. Эти два начала тесно переплетаются в любом человеке. Поэтому камни должны быть неправильными, входить один в другой, сплетаться и составлять одно целое. Все это предполагалось установить на бронзовую плиту.
— На мой взгляд, получается неплохая композиция. — Он вопросительно посмотрел на меня.
Я заранее решил не вмешиваться, не лезть со своим мнением. Трудно рассчитывать на хороший результат, поправляя художника. Или надо довериться ему, или ориентироваться на ремесленника. Середины не бывает.
— Я целиком полагаюсь на вас. А будет ли портрет? — поинтересовался я.
— Считаю, никакого портрета быть не должно. Мы даем некий символ. Портрет нужен тогда, когда человека никто не знает и хочется сохранить его внешний образ, не дать ему стереться из памяти, — пожал плечами Эрнст Иосифович. — Лицо Никиты Сергеевича хорошо всем знакомо, и нет необходимости в портрете.
Меня он не убедил, но свои сомнения я пока оставил при себе. Впереди еще много времени, к тому же я, честно признаться, слегка робел перед знаменитостью. С некоторой опаской я сказал о разговоре с Церетели и его желании принять участие в этой работе.
— Я буду с ним сотрудничать, если вы этого хотите, — просто ответил Неизвестный.
И еще деталь. Поскольку меня насторожило предупреждение с Лубянки, я решил как-то застраховаться, узаконить наши отношения и предложил заключить официальный договор.
— Это просто, — ответил Эрнст Иосифович, — у меня есть знакомый юрист, он все оформит.
На этом мы расстались.
Мои опасения о возможном продолжении давления на нас оказались отнюдь не беспочвенными. Как выяснилось позже, побеседовали и с Церетели, и с Неизвестным, правда, с противоположными результатами.
Через несколько лет, уже после установки памятника, когда все осталось позади, Эрнст Иосифович рассказал свою часть этой истории. Вскоре после нашего с Серго посещения состоялась в известном здании беседа с ним. Ему настойчиво советовали отказаться от заказа. Сначала рассказали какие-то гадости о нашей семье, обо мне, но этот элементарный прием не подействовал. Тогда применили аргументы повесомее. В то время Неизвестный работал над рельефами, которые должны были украсить вновь строящееся здание одного из институтов в Зеленограде. Заказ престижный, работа по всем параметрам претендовала на Государственную премию. Советчики сокрушались: как бы работа над надгробием Хрущева не навредила Неизвестному при выдвижении его кандидатуры, да и вообще не испортила его карьеры.
Однако «доброжелатели» выбрали глубоко ошибочный путь, не изучив психологию своего объекта.
— Именно после их угроз я принял окончательное и бесповоротное решение. Если раньше еще сохранялись сомнения, поскольку мы не знали друг друга, то тут я уж решил быть твердым до конца, — заключил Эрнст Иосифович.
Вот такая разная реакция оказалась у двух людей, у двух скульпторов — Церетели и Неизвестного. Кто прав? Кто выиграл? Не знаю.
После нашей встречи дела завертелись. На следующий день мы оформили в нотариальной конторе договор, съездили на кладбище. Эрнст Иосифович обещал через несколько дней показать первый эскиз.
На кладбище я бывал регулярно. Поддерживал порядок на могиле. Время и осень сделали свое дело. Венки пожухли, фотография промокла. Несмотря на все наши старания, вода просочилась под пленку. Мне в очередной раз помогли друзья. На моей старой работе, в ОКБ Челомея, сделали добротную стойку, там же надежно заварили в плексиглас новую фотографию.
Мне казались неуместными на могиле официальные портреты отца. Хотелось поставить фото почеловечнее, чтобы все видели не бывшего премьера, а живого человека. Так появился на могиле последний сделанный при жизни отца снимок. Он там без галстука, домашний, с усталой улыбкой смотрит в объектив.
Маме фото не понравилось, и она попросила его заменить. Я какое-то время сопротивлялся. Однако она оказалась не одинока, портрет не понравился и другим родственникам и близким. В конце концов я сдался. Установили фотографию, сделанную к семидесятилетию, — улыбающийся, довольный отец со всеми своими медалями на груди. Неизвестный был прав: Хрущев — символ, он не должен показываться людям с расстегнутым воротничком.
Тем временем продолжались хлопоты насчет увеличения размера участка для сооружения надгробия. Неизвестный тоже считал, что площадь должна быть побольше, хотя предложение Церетели он определил как «чисто грузинский размах». Требовались решительные шаги, и я обратился к управляющему делами ЦК.
Павлов, однако, сам решать вопрос не взялся:
— Я переговорю с товарищем Промысловым, он поможет. Вы ему завтра позвоните.
С председателем Моссовета Василием Федоровичем Промысловым мы жили в одном доме, неизменно здоровались и вообще, были хорошо знакомы — ведь его сделали мэром Москвы еще при отце. Я был абсолютно уверен в его быстром и положительном ответе. Как выяснилось, я и понятия не имел, кем теперь стал мой сосед. Сам он со мной разговаривать не стал. В секретариате меня адресовали к его заместителю Валентину Васильевичу Быкову.
Быков принял меня любезно, но оказался совершенно не в курсе дела. Тут же побежал к Промыслову, но вернулся обескураженным:
— Он говорит, что ему никто не звонил. Так, бросил мне: набавь ему сантиметров по тридцать. Просто не знаю, что делать!
Видно, Промыслов решил покуражиться.
Сам Валентин Васильевич очень хотел помочь, готов был сделать все, что в его силах. Мы сговорились, что он своей властью выделит участок размером два с половиной на два с половиной метра. Тут же Быков подписал нужные бумаги.
Дело сдвинулось. Мне тогда казалось, что через год, от силы полтора, работа завершится. Я не мог себе представить, что она растянется на долгих четыре года.
Когда я рассказал о посещении Неизвестного маме, она восторга не выразила, но и не возражала. Черно-белую идею она оставила на совести скульптора, а вот на памятник без портрета категорически не соглашалась.
— Надгробие — произведение сугубо личное, память о близком человеке. Мнение Нины Петровны — решающее. Я найду способ поместить портрет Никиты Сергеевича, — согласился Эрнст Иосифович.
Работа пошла. Раз, а то и два раза в неделю я приезжал по вечерам в мастерскую. Эрнст Иосифович работал утром и днем. Допоздна мы засиживались в его комнатке, говорили обо всем: о памятнике,