приняли, и она сразу же успокоилась, поняв, что я жив и нахожусь в Бутырках. Сколько она после этого ни толкалась по всем инстанциям НКВД с просьбой дать ей со мной свидание, отовсюду бедную старуху просто выгоняли, не удостаивая даже разговором.
Мне еще повезло, что день получения квитанции совпал с лавочным днем, а они бывали раза три в месяц. Вечером мы с Марком Евсеевичем уже гужевались белым хлебом, колбасой и сладким чаем. За время пребывания в пересылке я сумел еще раз воспользоваться своей квитанцией, но уже перед самой отправкой в срочную тюрьму.
В пересылке у меня возникла еще одна проблема: при аресте у меня были изъяты личные вещи, причем ценные и в большом количестве – всё, что я сумел нажить в Испании на полугодовую капитанскую зарплату и вез домой лично для себя и в качестве подарков родным и знакомым.
Забрали у меня прекрасный цейсовский фотоаппарат «Контакс» с экспонометром и увеличителем, штук восемь часов, из которых четыре были золотыми, несколько костюмов, большое количество белья, одним словом, только опись вещей заняла два листа, исписанных убористым почерком. После реабилитации в 1957 году мне с учетом всевозможных уценок, на которые они были большие мастера, за эти вещи уплатили около пятнадцати тысяч рублей старыми деньгами. Но самое главное, на бланке описи стоял штамп: «Вещи, не востребованные через три (или два, точно не помню) месяца после вынесения приговора, переходят в собственность государства».
Поскольку я был осужден без конфискации имущества, то на другой же день после помещения в пересылку я стал просить у надзирателя бумагу для написания заявления по поводу своих изъятых вещей. Через некоторое время, после вечерней поверки, меня вызвали в коридор, и там я написал обстоятельное заявление с просьбой передать все забранные у меня при аресте вещи моей матери, указал, конечно, фамилию, имя, отчество и подробный адрес и передал это заявление старшему надзирателю – корпусному. Когда я исполнил этот свой гражданский долг и, вернувшись в камеру, радостно сообщил Нехамкину, что мать хоть мои вещи получит, тот хмуро улыбнулся и сказал: «Ох, Лева, не знаешь ты ихних порядков, что-то не верится мне, что из этого дела может выйти толк. Слишком уж лакомый кусочек ты им подбросил. Советую тебе не ограничиться одним заявлением, а писать еще, да и то вряд ли что получится. Твои вещи уже давно разошлись по рукам следователей и другого энкавэдэшного начальства. Не думаю, чтобы они упустили такую добычу». Как потом оказалось, Марк Евсеевич был совершенно прав: несмотря на то что, воспользовавшись сменой дежурных, еще в Бутырках я написал два аналогичных заявления, никакого ответа я не получил. И лишь больше чем через пол года, уже в Полтавской тюрьме, где я начал отбывать свой срок, после двух новых заявлений я получил ответ, причем только на мое последнее заявление. На типографском бланке, с проставлением моей фамилии и даты отправки, было напечатано: «Ваши вещи, за невостребованием и истечением срока хранения, перешли с… числа в собственность государства».
12
Но вот, наконец-то, пришел конец и моему пребыванию в Бутырках: в конце августа, двумя днями после второй «лавочки» (закупки продуктов в тюремном ларьке), меня и Нехамкина вызвали с вещами. Наскоро собрав свой скарб и распрощавшись с остающимися в камере соседями, мы вышли в коридор. Надзиратель повел нас в другой корпус, не забывая при входе в коридор или в марш лестницы стучать ключом о пряжку ремня во избежание встреч, и завел нас в комнату, служившую, по-видимому, в прежние, более либеральные, времена, когда еще разрешались в тюрьмах свидания зэков с родными, комнатой для свиданий. Описывать ее мне, пожалуй, нет надобности, ибо она гораздо более талантливо описана Л. Н. Толстым в его «Воскресении» и с тех пор не изменилась, если не считать того, что необходимость в ней исчезла.
В этой комнате нас с Нехамкиным рассадили по разным боксам, и больше я его никогда не встречал. Когда я вошел в свой бокс и пригляделся (в боксах света не было, а горела одна общая тусклая лампочка в коридоре для надзирателя), то в полутьме заметил еще двух человек. Предупредив, чтобы мы вели себя тихо и не пытались установить связь с соседними боксами, надзиратель удалился, оставив нас на попечение коридорного, прохаживающегося перед закрытыми дверями наших боксов.
Начали вполголоса знакомиться. С этими людьми мне пришлось впоследствии просидеть в одной камере больше двух лет. Как и я, они имели по восемь лет тюремного заключения по особому совещанию НКВД.
Первым представился мне Дмитрий Петрович Вознесенский – человек лет пятидесяти, очень интеллигентного вида, со шрамом под губой и негустыми, торчавшими в стороны, усами. Бывший военный, еще подпоручик царской армии, до ареста работавший экономистом в каком-то учреждении, Вознесенский имел восемь лет «ТЗ» по статье «АСА» (антисоветская агитация – самая легкая статья, по которой уже давали «ТЗ» по особому совещанию). Вторым был Сергей Леонидович Смирнов, до ареста – парторг литейки серого чугуна ЗИС (Московского автозавода им. Сталина, ныне им. Лихачева). Высокого роста, лет около тридцати, очень худой и изможденный, Смирнов имел статью «КРД» (контрреволюционная деятельность). Ему припомнили выступление на партсобрании в 1931 году, на котором он высказывал осторожные сомнения насчет сплошной коллективизации. По его словам, на одном из допросов присутствовал сам Н. С. Хрущев[178], который был в те времена секретарем горкома и обкома в Москве, и по этой причине Смирнов считал себя «крестником» Хрущева.
В тот же день, после ужина, который принес нам надзиратель, всех нас вывели во двор и посадили в один из «конвертов» большого «воронка». Этот «конверт» был рассчитан на одного человека, но нас туда втиснули троих. Хотя в потолке и была отдушина, заделанная мелкой сеткой и прикрытая сверху колпаком, все равно дышать было не намного легче, чем в немецкой душегубке времен Отечественной войны. К тому же погода стояла очень жаркая, тюремный двор, окруженный со всех сторон корпусами, за день буквально раскалялся, и никакого движения воздуха не ощущалось.
Хуже всех пришлось Вознесенскому: он страдал астматической болезнью и с первых же минут в «конверте» еле-еле дышал открытым ртом, как рыба, выброшенная на берег. К счастью, мы были последними при загрузке «воронка», и довольно скоро машина тронулась. На ходу было уже легче дышать, через отверстие в потолке к нам начал проходить более прохладный воздух вечерней Москвы.
Везли нас минут двадцать-тридцать, и, проехав несколько переездов, по-видимому, железнодорожных (ехали мы в полной темноте и сориентироваться было невозможно), машина остановилась. Открылась задняя дверь, и вылезший оттуда конвоир затем снова влез в машину, открыл нашу дверь и произнес: «Выходите». Мы сошли на землю и оказались у знакомого мне по путешествию из Симферополя в Москву «столыпинского» вагона. От самой дверцы воронка до подножки вагона, один к одному, в два ряда, с проходом между ними, выстроились солдаты НКВД, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. Конвоир повел нас через проход между рядами солдат к вагону. «Быстрее! Быстрее!» – поторапливал он нас. Когда мы влезли в тамбур, один из конвоиров, по-видимому, старший, опросил каждого из нас по энкавэдэшному ГОСТу: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок – и, отложив в сторону папки наших личных дел, повел нас в самое дальнее от входа купе.
В отличие от симферопольского, в этом вагоне все купе были отгорожены друг от друга толстыми деревянными стенками, а на решетчатых железных дверцах, в целях конспирации, висели плотные шерстяные одеяла, так что увидеть что-либо ни из купе в коридор, ни наоборот было невозможно. Ввиду того, что нас было всего трое, мы все спокойно разместились на нижних полках, и опускать верхние не пришлось. А ведь в такое купе, как я впоследствии имел возможность неоднократно убедиться, втискивали до пятнадцати-двадцати зэков – мы же свободно разместились ногами к стенке вагона, а головами к дверце.
Конвоир предупредил нас, что разговаривать разрешается только вполголоса и что за всякое нарушение тишины или попытку связи с другими купе виновные будут водворены в «купе-карцер» и на них будут одеты наручники. Что за ужасное изобретение эти энкавэдэшные наручники, мы хорошо знали по рассказам бывалых зэков: конструкция их такова, что стоит только, имея их на руках или на ногах, хоть чуть-чуть пошевелиться, как они автоматически защелкиваются еще на зубец туже, их диаметр уменьшается, а это причиняет такую нестерпимую боль, что человек непроизвольно еще раз пытается пошевелиться, а тогда наручники защелкиваются еще на один зубец, и такая цепная реакция приводит к тому, что наручники впиваются в тело до кости, причиняя совершенно нестерпимую боль, и так до тех пор, пока человек не теряет сознания! После этого предупреждения конвоир запер нашу дверцу. Мы остались лежать в полной темноте, так как свет в купе мог проникать только из коридора, дверь в который была завешена одеялом, и