надзиратель вызвал меня в коридор, где я написал заявление и отдал его дежурному.

Узнав номер моей койки, капитан объяснил мне, что я наказан лишением прогулки не столько за стук ботинками по полу, это мне по первому разу могли бы и простить, но главным образом за пререкания с тюремной администрацией, что категорически запрещено. Делать замечания имеет право только тюремная администрация, заключенные же обязаны их беспрекословно выполнять, не задавая никаких вопросов и «не делая никаких разговоров» (так он и выразился: «не делая никаких разговоров»), потому что это будет только усугублять их вину, и администрация вынуждена будет ужесточить наказания. С этими словами начальник удалился, и мы смогли снова сесть на свои койки. Начались длинные, тягучие дни карантина.

Надо сказать, что питание в условиях сидения в теплой камере и ничегонеделания было сносное: на обед – довольно вкусный жирный суп. В первом, как правило, плавали либо кусочки колбасы, либо рыба треска. Первое мы все съедали до конца, чего нельзя сказать о втором: почти всегда была каша из ячневой сечки, очень редко давали пшенку или овсянку, а еще реже – гречку, причем оставлять в миске ничего не разрешали, выкидывать в парашу тоже, хоть давись, но съедай все. Через неделю эта сечка так приелась, что и глядеть на нее мы уже не могли. Глупые, мы не знали, как в лагере после 12—14-часового рабочего дня и пребывания на лютом, колымском морозе, еще будем вылизывать каждую крошку такой каши с наших мисок. На ужин опять была такая же каша с кружкой чая. Но ничего не поделаешь, первые дни мы эту кашу volens-nolens[179], но ели.

Следует сказать несколько слов и об оправке: на нее нас выводили два раза в день, после подъема и после ужина. При открытии двери и команде надзирателя: «На оправку», дежурный по камере должен взять парашу и идти в туалет, а остальные – следовать за дежурным, не стуча «котами» по полу коридора. При входе в туалет каждому выдавалось по кусочку примерно восемь на восемь сантиметров чистой, но довольно жесткой бумаги. Первым делом выливалась и ополаскивалась под краном параша, а затем уж можно было и садиться. Использованную и неиспользованную бумагу полагалось бросать не в «очко», а в специальную урну, стоявшую у входа. После окончания оправки надзиратель пересчитывал бумажки в урне, и если хоть одной не хватит, то тогда целое ЧП и скандал! Ведь посредством этой бумажки, в принципе, можно передать сообщение в другую камеру, которая будет оправляться после нас!

Но самое главное издевательство заключалось в умывании. В небольшой, непроветриваемой камере нас было пять человек. Окно и форточка все время закрыты наглухо, август в Полтаве был всегда очень жарким, снимать днем гимнастерки воспрещалось, и несмотря на то что мы все время обтирались и обмахивались полотенцами, пот покрывал все тело, и хоть чуть-чуть смыть его с лица и шеи можно было только на оправке. Но не тут-то было: хотя из крана в углу туалета непрерывно текла вода, которой мы ополаскивали парашу, умываться самим под этим краном запрещалось. Когда мы входили в туалет, дежурный из другого крана наполнял небольшого размера, литра три-четыре, рукомойник. Только этой водой мы, все 5 человек, и имели право умываться. Так как носик рукомойника довольно сильно протекал, а добавлять воду в рукомойник надзиратель, наверно, не имел права, то все умывание заключалось в возможности плеснуть себе на лицо две-три пригоршни воды, с расчетом, чтобы рукомойника с текущим носиком хватило на всех пятерых человек, а если кто задержался на оправке (а обычно это был самый пожилой из нас – Вознесенский, кроме всего прочего еще страдавший желудком), то оставленная для него вода вообще вся вытекала и даже ополоснуться ему не удавалось.

В общем надо сказать, что основа режима Полтавской тюрьмы заключалась в прямом и утонченном издевательстве над личностью зэка. Формально все правила выполнялись, но кормили так, чтобы пища тебе как можно скорее опротивела; ведь надо же возить в Полтаву из Архангельска треску, еще откуда-то – ячневую сечку. Куда дешевле бы кормить местными продуктами, но нет, больно жирно будет для зэков: пусть жрут протухшую треску и, как мы ее называли, резиновую кашу. Вода в туалете полной струей зря льется из крана, но на всех пятерых для умывания предоставляется только небольшой рукомойник с водой, и больше ни-ни. Окно в камере забрано решеткой, снаружи еще козырек, закрытый сверху сеткой, на улице жара градусов тридцать, в камере испарения от пяти сидящих в ней людей, как в парной бане: а не то что окно, даже форточку открыть нельзя! А вдруг зэки в камере этажом выше попытаются установить с нами связь через прибитый к стене козырек и плотную металлическую сетку. Каким образом – неизвестно, ведь бумаги, карандаша или бечевки, на которой можно было бы опустить сверху записку, ни у кого быть не может, шмон здесь еще более основательный, чем в Бутырках. И вот задыхаемся мы в этой парилке, а тут еще меня наказали лишением прогулки, а это значит: раз в камере во время прогулки остается зэк, то открывать даже форточку и то нельзя, а вдруг он попытается через нее установить связь с другими камерами?

Это, конечно, далеко не полный перечень всех идиотских издевательств, которым мы подвергались в Полтаве, в тюрьме ГУГБ. Единственный из нас, кто считал, что ему повезло – это лежавший на пятой койке, около окна, прибывший несколько раньше нас троих бывший старый лагерник – Акопа Рустамян, о нем я позже расскажу подробно. «Это еще все очень хорошо, кормят достаточно, сидим в тепле, на работу не гонят, не то, что в лагере, повезло нам непрестанно», – повторял он в ответ на наши сетования о строгом тюремном режиме. Как впоследствии оказалось, был он более чем прав.

Но вот, наконец, и вечерняя поверка: вошел в камеру корпусной, мы все встали, и он нас пересчитал. «Раз, два, три, четыре, пять» – говорил ему дежурный надзиратель, показывая на каждого из нас, между прочим, они вполне могли бы, не заходя в камеру, пересчитать всех нас через глазок. Через некоторое время лампочка под потолком мигнула три раза – отбой. Слава богу, можно снять насквозь пропотевшую «шкуру»-гимнастерку, брюки с портянками и «котами» и ложиться на койку. Так за день сиденья заныла спина, что еле-еле дождались мы этого момента. Верхнюю одежду – на спинку койки, в ногах, ложиться на правый бок, лицом к двери, руки поверх одеяла. К ночному свету привыкли еще в Бутырках. Так и уснули, впервые за долгое время на мягкой постели и чистом белье. Вот так и кончился первый день в Полтавской тюрьме.

На другой день все это повторилось, с той лишь разницей, что мои товарищи примерно в полдень отправились на прогулку, а я остался сидеть на койке один, в нашей душной запаренной камере. Да и прогулка-то была не ахти какое удовольствие: дворик 8x8 метров, со всех сторон огорожен пятиметровым деревянным сплошным забором. Посредине дворика надзиратель. Ходить против часовой стрелки по периметру, гуськом, руки назад, голову опустить. Останавливаться, а тем более разговаривать друг с другом запрещается. На заборе, около входа, песочные часы. Гулять до двух пересыпаний песка в часах. Песок второй раз высыпался, и звучит команда: «Прогулка окончена». Дверь в заборе открывается, и все, марш в камеру. Но и это блаженство: ведь солнышко, сравнительно свежий (видно, дворик недавно построили, еще сильно пахнет краской и асфальтом) воздух, конечно, не идущий ни в какое сравнение с атмосферой в камере.

2

Поскольку в камере делать было абсолютно нечего, то естественно, что первые дни пребывания в ней прошли в более обстоятельном знакомстве ее обитателей друг с другом.

Койка № 1 – Шалва Багиевич Цитлидзе. Грузин, старый коммунист. По специальности – инженер-строитель. До ареста работал начальником строительства стекольного завода в Кутаиси. Жена его тоже член партии. Хотя она с ним и не развелась, что вынуждены были делать почти все жены арестованных в 1937 году более-менее крупных коммунистов для того, чтобы власти оставили в покое хотя бы их с детьми, но после ареста она ему не писала. Тем не менее письма из дома и даже денежные переводы Шалва получал регулярно. Писали ему и переводили деньги сын Леван, названный так в честь Льва Троцкого, и дочь Тамара, оба ученики старших классов средней школы.

Цитлидзе участвовал еще в боях с грузинскими меньшевиками за установление советской власти в Грузии. После изгнания меньшевиков Шалва был одно время заместителем председателя Тифлисского ревкома. Впоследствии он попал в троцкистскую оппозицию и даже несколько раз подписывал какие-то «платформы», но к концу 20-х годов от активной политической работы отошел, поступил учиться, окончил строительный институт, женился, работал на среднеруководящих работах и жил как обычный партийный чиновник, полностью поддерживающий генеральную линию. Но подписанных им «платформ» не забыли, и в 1937 году, после февральско-мартовского пленума ЦК, Цитлидзе из кресла начальника строительства Кутаисского стекольного завода перебрался на табурет следственной камеры, где после непродолжительного следствия (дело-то кристально ясное – «платформы» подписаны, подпись не оспаривается) получил свои восемь лет тюремного заключения по особому совещанию НКВД за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату