«контрреволюционную троцкистскую деятельность», т. е. оказался он моим «полным коллегой».
С Дмитрием Петровичем мы были неразлучны с августа 1937 по октябрь 1939 года, когда он умер от истощения и дизентерии. Умер он буквально у меня на руках в РУРе (штрафная рота усиленного режима) лагеря прииска Скрытый на Колыме. Перед смертью он очень просил меня, если я переживу эти кошмары и окажусь на воле, обязательно увидеться с его женой Елизаветой Петровной и дочерьми и передать им, что до конца своих дней он любил их и величайшим счастьем своей жизни считал то, что когда-то мог быть им нужным и полезным.
Мне удалось исполнить его просьбу через десять лет после освобождения. В 1956 году я был реабилитирован и приехал в Москву на длительный срок устраивать свои дела с институтом, который я в 1936 году так и не успел закончить из-за отправки в Испанию. Я узнал номер телефона старшей приемной дочери Дмитрия Петровича – артистки Малого театра Натальи Сергеевны Карпович-Мастеровой – и позвонил ей на квартиру. Когда она подошла к телефону, я первым делом осведомился, жива ли Елизавета Петровна, ее мать. Узнав, что она уже давно умерла, я спросил, не интересует ли Наталью Сергеевну судьба Дмитрия Петровича Вознесенского? Она резко ответила: «Нет» и повесила трубку. После этого я больше никогда не предпринимал никаких попыток с ней связаться, исключив ее из числа людей, достойных уважения.
Самого Дмитрия Петровича я могу назвать своим духовным отцом, он оказал на формирование моего мировоззрения очень большое влияние. Самое главное, что он внушил мне: нельзя делить людей на друзей и врагов, которых, если они не сдаются, надо уничтожать. С его помощью я понял, что хороших людей всегда гораздо больше, нежели плохих. И чем больше я живу на свете, тем больше в этом убеждаюсь, и одной из самых больших удач своей жизни считаю встречу с Дмитрием Петровичем.
На допросах с ним обращались либерально, от факта своего контрреволюционного выступления на собрании он и не пытался отказываться, хотя и сильно сожалел о глупых словах. Свои восемь лет тюремного заключения он, как и мы, все же получил.
Все мы, находящиеся в камере, в глубине души считали наше здесь нахождение временным и полагали, что этот кошмар как внезапно наступил, так внезапно и окончится. Лишь Смирнов не питал никаких иллюзий. С мрачным видом он всегда повторял, что все свои сроки мы отбудем полностью и что, если еще не добавят, то после отбытия мы станем не второстепенными, а более чем третьестепенными гражданами, то есть получим ограничения как в проживании, так и в работе. Что, между прочим, и сбылось.
Акклиматизировавшись в нашем коллективе и поверив, что среди нас нет провокаторов, Сергей стал разговорчивее. Вначале он просто сидел на койке, погруженный в свои невеселые думы, и часто подолгу рассказывал нам об американской жизни и о заводах Форда в Детройте, где он пробыл около года.
Так бы он мирно и жил, но однажды ночью (году в 31-м или 32-м) к нему в окно постучали. Акопа открыл дверь и узнал бывшего командира по дашнакскому отряду. Тот был весь в грязи, голодный и измученный, и попросился у Акопы переночевать. Обладая добрым и отзывчивым сердцем, Акопа не мог отказать в приюте голодному человеку, тем более знакомому, да еще и армянину. Акопа пустил его в дом, накормил, обсушил его одежду и уложил спать. А утром пришли из ОГПУ и забрали гостя, а заодно и Акопу.
3
Время шло, и тюремный режим мы научились более-менее нормально соблюдать. Духота в камере становилась невыносимой. Окно выходило на солнечную сторону, и жаркие лучики полтавского солнышка проходили в нашу камеру через промежуток между стеной и козырьком, делая пребывание в ней невыносимым. От жары и отсутствия воды все мы покрылись прыщами.
И вот однажды в нашей камере блеснул действительно луч солнца: открылась дверь, и к нам в сопровождении коридорного надзирателя и корпусного вошла замечательной красоты женщина в белом халате. Она ласково поздоровалась с нами, представилась тюремным врачом и осведомилась, не имеем ли мы каких-либо жалоб на санитарное состояние. Мы все единодушно пожаловались на духоту и отсутствие воды при оправке, продемонстрировали свои прыщи. Она с сочувствием нас выслушала и обещала поговорить с тюремной администрацией.
И действительно, дня через два наступило для нас облегчение: надзиратель стал дважды в день примерно на час открывать нашу форточку. Нам разрешили днем снимать гимнастерки и находиться в нательных рубашках, что тоже было большим облегчением, так как плотные сатиновые гимнастерки в такой духоте буквально жгли тело. Но с водой, по-видимому, ничего сделать не удалось. На такой либерализм, как разрешение умываться свободно текущей из крана водой, администрация пойти не решилась. Спасибо нашему чудесному доктору и за то, что она для нас сделала, ведь в те ужасные времена для таких действий нужно было недюжинное гражданское мужество. И земной ей поклон за сочувственный взгляд, которым она нас одарила.
Надо сказать, что наши надзиратели обычно смотрели на нас волками и буквально не давали ни минуты покоя, придираясь ко всему, что можно и что нельзя, как если бы мы были их злейшими личными врагами. Коридорные были вышколены идеально и даром деньги не получали: ни минуты не сидели они на своем месте, а бесшумно ходили по мягкой дорожке в коридоре и непрерывно открывали глазки камер. В небольшом, камер на двенадцать, коридоре их было двое. Как правило, какое-нибудь нарушение они всегда находили. Например: «Койка № 5, подойдите!» Акопа подходит, и надзиратель с самым серьезным видом читает ему нотацию: «Пятая койка, не сидите согнувшись», – или еще что-то в этом роде. Особенно допекали они ночью: за день устав сидеть на койках, мы ждали отбоя, чтобы, наконец, спокойно вытянуться под одеялами. Но не тут-то было: только задремлешь, открывается форточка – и: «Вторая койка, не