полукопченая, не более 1 кг, сахар-песок, не более 1 кг, дешевые папиросы-«гвоздики», не более 5 пачек, и обязательно сырой лук, не менее 1 кг, но всегда отличного качества. По-видимому, администрация боялась, что зэки могут здесь от однообразного безвитаминного питания заболеть цингой, и поэтому, если он в своей заявке не упомянет лук, то ему исключат колбасу или сахар, но включат лук.

До ареста я не ел лука ни в каком виде, даже из котлет выковыривал мельчайшие его кусочки, здесь же мне пришлось его полюбить, и в конце концов я так к нему привык, что свободно съедал по два и более килограммов лука в десять дней. Для приобретения продуктов в лавочный день каждому имеющему на счету деньги (а имели их все, даже «незаможному»[180] Акопе после установления переписки с домом сын Цолак присылал по тридцать рублей в месяц; а все остальные регулярно получали из дома максимум по пятьдесят рублей в месяц) выдавался бланк, на котором зэк писал наименование и количество продуктов, которые хочет приобрести. Часа через два-три эти продукты приносились в камеру и выдавались хозяевам, и начиналась «гужовка». В одном отношении эта лавочка выходила нам боком: четверо из нас были некурящие, курил только Сережа Смирнов. Все время сидения в следственной тюрьме и в нашем карантине Сергей курева не имел и очень изголодался по табачку.

Сейчас же, получив сразу пять пачек папирос, он блаженствовал – и пришлось нам, некурящим, дышать, кроме собственных испарений, еще и табачным дымом. Но все это, конечно, с лихвой компенсировалось тем, что вместо обрыдлой ячневой сечки можно было полакомиться полтавской колбасой и в сладковатый казенный чаек добавить от пуза сахара.

Два раза в месяц, согласно правилам, нам разрешалось писать домой, но только самым близким родственникам. И по одному письму получать. Для этого требовалось написать заявление начальнику тюрьмы. В заявлении указывалось: фамилия, имя, отчество, подробный адрес и степень родства корреспондента. Я указал в заявлении отца, мать и двух родных сестер. Сестер мне вычеркнули, а с отцом и матерью переписку разрешили. Писать можно было только о самочувствии и больше ни о чем. Текст писем, кроме адреса, разрешалось писать только простым карандашом. Для написания адреса все зэки по очереди вызывались в коридор, давать в камеру чернила и ручки с перьями почему-то побаивались, и писали адрес чернилами, стоявшими на столе у надзирателя.

И вот наконец наступил долгожданный день переписки. Надзиратель открыл форточку двери, сказал: «Койка один, подойдите» и дал ему конверт и листок бумаги, чуть меньше ученического, а потом то же самое и всем остальным. Карандаш на всю камеру давали один, впоследствии, когда нам разрешили покупать в лавочке тетради и карандаши, они в дни переписки нам уже не выдавались. Каждый, по очереди, писал свое письмо. Текст был примерно одинаков: «Здравствуйте, дорогие… Я жив и здоров и чувствую себя хорошо. Нахожусь в городе Полтаве и мой адрес п/я №… Погода у нас стоит хорошая. Обо мне не беспокойтесь. Мне можно переводить по почте не более 50 рублей в месяц». Вот и все, что разрешалось нам писать. В последующих письмах уже ни адреса, ни просьбы о денежных переводах не повторялись, и поэтому письма стали еще короче. Письма сдавались в незапечатанных конвертах и, конечно, тщательно проверялись тюремной цензурой. Ответные письма мы получали тоже раскрытыми, и так как наши родные не знали правил тюремной цензуры, то зачастую не только отдельные слова, но даже и целые строчки бывали намертво зачеркнуты черными чернилами.

Получение писем из дома было самой большой радостью в нашей жизни. Но однажды, получив очередное письмо, я был смертельно напуган. Не зная наших порядков, мать написала мне, что одна девушка из моих однокашников по институту, Зоя Р., с которой мы были в очень хороших отношениях, узнав, что я жив, здоров и нахожусь в Полтаве, попросила у матери мой адрес, чтобы написать, и мать просила разрешения дать Зое мой адрес. До чего же они на воле глупы и наивны! Она, дурочка, не понимала, что только одно упоминание ее фамилии в моем личном деле может стоить ей потери свободы на долгие годы, а до меня ее письмо все равно не дойдет, поскольку она не была мне ни женой, ни близкой родственницей.

Как быть? Как, не нарушая правил цензуры, дать понять матери, чтобы она в своих письмах даже не упоминала ее имени? И я ответил ей примерно так: «Дорогая мама! Прошу тебя даже не упоминать больше имени этой дряни и проститутки. Я еще удивляюсь, как у нее хватило наглости, после того как она там шлялась с каждым встречным и поперечным, звонить тебе по телефону?» – и так далее. Я знал, что мама, по простоте душевной, примет все это за чистую монету и передаст Зое, да еще и со своими комментариями, и что я смертельно обижу эту чудесную, благороднейшую девушку, не убоявшуюся ничего, лишь бы своим письмом облегчить мою тяжелую участь. Но другого выхода у меня не было. Такой жертвы я принять не мог. Ведь не мог же я поставить под удар судьбу такого человека, как Зоя!

Много лет спустя, уже после освобождения из заключения, я, будучи в Москве, с большим трудом сумел уговорить Зою встретиться со мной. Встретились мы на Чистых прудах, куда она пришла с мужем. У них уже был взрослый сын, и она очень неохотно согласилась на эту встречу. Я очень подробно объяснил им мое положение в начале 1938 года и причины моего столь жестокого поступка. Она очень долго плакала, да и мы с ее мужем чувствовали себя не в своей тарелке

4

Пользуясь теперь всеми благами, мы старались скрупулезно выполнять все правила тюремного режима. И все же это нам не всегда удавалось, к чему-нибудь наши надзиратели да придерутся. Как-то во время прогулки я, задумавшись, машинально сплюнул на землю. Прогулочный надзиратель тут же спросил номер моей койки.

На следующее утро после поверки в нашу камеру вошел Як и велел мне идти с ним. Он повел меня через двор в одноэтажный флигель; дежурный открыл дверь одной из камер, и мы с Яком вошли. Это был опять карцер, но на этот раз настоящий: четыре шага в длину, три в ширину, посередине наглухо заделанная в бетонный пол тумба для сидения, в углу прикована цепью на замке к стене параша, и больше ничего. Окон, даже забитых, нет и в помине, лишь над дверью забрано решеткой небольшое окошечко, через которое проникает в камеру тусклый свет от коридорной лампочки. Температура бодрящая: на полу около наружной стены даже прихваченная льдом лужица. Дело было уже зимою – не то в конце декабря, не то в конце января. В коридоре надзиратель сидит в полушубке и валенках, Як – в шинели, а меня, по уставу, заставили снять бушлат и портянки и оставили в сатиновой гимнастерке, таких же брюках, в нательном белье и в «котах» на босу ногу. Карцер – это как бы арест в квадрате, по сравнению с ним находиться в обычной камере это все равно что быть на воле.

Заведя меня внутрь, Як достал из кармана какую-то бумажку и зачитал: «За злостное нарушение тюремного режима и антисанитарное поведение во время прогулки водворить в карцер сроком на пять суток». Сволочи, за что дали «высшую меру»? Як вышел, лязгнула запирающаяся дверь, и я оказался один в этом холодном каменном мешке. Тут-то я и начал постигать настоящую кузькину мать. Подошел, пощупал уголок печи, выступавший в камере, – чуть тепленький. Снаружи мороз градусов пятнадцать, печи в карцере протапливались только через день, а ведь по тюремным законам зэки должны находиться в нем без бушлата и без портянок. Замерз я, конечно, очень быстро. Начал ходить по камере, сесть на тумбу нельзя, холодная как лед, хоть и деревянная. Открылась форточка в двери: «Арестованный, не стучите ботинками. Будете нарушать тишину, продлят срок ареста».

Пришлось утихомирить свою прыть. Вскоре опять открылась форточка: «Арестованный, получите пищу». Рацион прежний: триста граммов хлеба и три кружки теплой воды в сутки. Понимая, что в таких условиях к концу срока я могу окончательно потерять силы и буду выглядеть в глазах этих негодяев совершенно беспомощным, я решил опять установить строгий режим питания: первые два дня по 150 граммов хлеба, третий день – 300, а четвертые и пятые сутки – по 450. Как ни бурлило пузо, но я имел достаточно характера стойко выдерживать этот режим, да еще и помогала злость на этих извергов: не увидят они моей слабости, как бы этого ни хотели.

Хоть кипяток был действительно кипятком. Выпил я его, обжигаясь, заел крохотным кусочком хлеба и вроде бы немного согрелся. Ходил-ходил, вернее еле-еле шаркал ногами, чтобы не создавать шума, до тех пор, пока ноги почти не отнялись. Что делать? Сесть? Тумба как лед. Но куда денешься, на пол-то ведь не сядешь. Он бетонный, еще холоднее. Хочешь не хочешь, пришлось садиться на тумбу. Подложил под себя ладони и сел на них, все вроде не так холодно. Ладони закоченели, но тумба вроде стала теплее. Потом приспособился: на одну ладонь сядешь, другую греешь за пазухой. Таким образом я эту тумбу своим теплом постепенно согрел до того, что уже можно было скрепя сердце сидеть и без ладоней. Но другая беда: встанешь походить, чтобы согреть ноги, которые, когда сидишь на холодном полу, коченеют, – тумба

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату