Каждое слово, которое я произносил, звучало так, словно его говорил кто-то другой.
— Тогда у меня другого способа не было.
Лейн перестал паясничать. От прежнего ернического тона не осталось и следа, и это несколько сбило меня с толку. Не успел я сообразить что к чему, как он схватил меня за локоть:
— Нужно, чтоб вы поговорили с Мирандой.
Его пальцы вцепились в мой рукав.
— Она на вас молится, если кого-то и станет слушать, то вас.
— О чем я должен с ней поговорить? — спросил я, пытаясь стряхнуть с себя его руку.
— Обо мне, о моих правах! Для меня это вопрос жизни и смерти.
— Поговорите через посредника. Я могу порекомендовать опытного психотерапевта, специалиста по урегулированию семейных конфликтов.
Лейн скривился:
— Да хорош строить тут из себя специалиста! Я вас видел вместе. Все заснято, старичок. Есть фотографии. Ежу будет понятно.
Он на секунду остановился, собираясь с мыслями.
— Вы бы сами как отреагировали, если бы с вашим ребенком разгуливал чужой дядя?
Я обратил внимание, что во время разговора Лейн несколько раз перекатывался с носков на пятки, туда-сюда.
Мои пальцы плотнее сжали ручку портфеля.
— Давайте вы как-нибудь сами разберитесь…
При этих словах у меня перед глазами предстала картина их поцелуя перед домом.
— Что, нравятся черненькие? Конечно, для такого белого-пшеничного, как вы, это же экзотика. Одно плохо, вы не в ее вкусе, слишком уж, как бы это помягче сказать, ручной…
Последнее слово он протянул почти по слогам и опять перекатился с пяток на носки.
— Она же в постели ведьма, — сказал он с ухмылкой, — и это я вам ответственно заявляю, как на одну восьмую коренной американец.
Чувство отвращения, которое охватило меня, пока я выслушивал первые два предложения, сменилось вспышкой бешеной ярости, когда дело дошло до третьего, и абсолютно непроизвольно я угрожающе поднял правую руку с зажатым в ней портфелем.
Лейн расхохотался. Я опустил руку, и, чувствуя, как пылают щеки, развернулся, и пошел к дороге, а сам все твердил про себя: «Господи, почему я ему не врезал? Почему я ему не врезал?»
Когда отец умер, стояли такие морозы, что земля была как камень, поэтому мы решили захоронить урну с прахом не раньше, чем в июне, во время моего отпуска, чтобы мама, Инга, Соня и я смогли хоть немного побыть все вместе. Пациентов я предупредил загодя, поскольку некоторых из них мои отлучки сильно выводили из душевного равновесия. Когда мы ехали из аэропорта Миннеаполиса, я смотрел на зеленые поля, расстилавшиеся по обеим сторонам шоссе, и думал, что к августу они пожелтеют. Пейзаж с люцерной и пшеницей выгорит на солнце. Это происходит каждое лето. Потом я представил себе снег — белизну зим моего детства. На заднем сиденье машины спала Соня. В зеркале мне видно было ее лицо, такое по-детски мягкое во сне. Инга сидела со мной рядом, откинув голову на подголовник и прикрыв глаза. Она получила права, когда ей было тридцать шесть, но водить не хотела. Как она говорила, нервов много, толку мало. А мне нравилось быть за рулем. Вибрация колес рождала в памяти ощущение свободы, когда тебе шестнадцать, в кармане только что выданные права и ты кружишь безо всякой цели по полупустым дорогам, ведущим непонятно куда, кружишь, кружишь, пока не спохватишься, что сжег чуть ли не бак бензина. Это полустертое воспоминание имело чуть печальный привкус. Я думал не о какой-то определенной поездке, а о множестве, мало ли их было в юности, и, наверное, тоска и неутоленные желания того периода как-то примешивались к беззаботности и радости, которые дарила мне моя раздолбаная шевролюха, купленная за пару сотен честно заработанных долларов — результат трех потных летних месяцев, когда я подвизался в качестве грузчика в местном супермаркете. Места, где долго жил, обладают способностью пробуждать в сердце погоду из прошлого. Ласковые бризы, томительные штили, жестокие бури забытых эмоций захлестывают нас, стоит вернуться туда, где с нами что-то происходило.
Я вел машину и думал, что пейзаж за окном был не столько моим, сколько отцовским. Он ведь никогда отсюда толком не уезжал, не смог. Мама тут так и не прижилась. Она привязалась к каким-то отдельным вещам: к ручью за домом, к лесу с поросшими мхом валунами и мелкой порослью молодых деревьев, к белым звездочкам лапчатки, колокольчикам и фиалкам, каждую весну вылезающим из сырой земли. Их она приняла в сердце, но бескрайняя череда полей, простирающихся до горизонта под необъятным небом, оставляла ее равнодушной. Разве можно любить пустые пространства?
Толком не понимаю, почему именно в этот момент мне вспомнилась одна история. По логике вещей, я должен был бы думать об отчужденности, с которой мать, сойдя с корабля, несколько секунд смотрела на отца, не узнавая его, но в памяти всплыло лицо старика. Я сижу на полу перед печкой и вижу его коричневую морщинистую кожу, на которой отчетливо проступает седая щетина, покрывающая щеки и подбородок. Он говорит медленными, отрывистыми фразами, не со мной, а со взрослыми, которые тоже находятся в комнате, но кто именно, я вспомнить не могу. «Так мне и сказали: не выдержала. С ума сошла. На третий день после похорон. Ханса не узнавала. Не верила, что это он и есть».
— О чем ты сейчас думаешь, Эрик? — вывел меня из задумчивости голос Инги.
— Об одной женщине, не то бабке, не то двоюродной бабке кого-то из наших соседей. Кажется, нам про нее рассказывал Хирам Флеккестад, когда мне было лет десять, но я на всю жизнь запомнил эту историю. Мне бабушка потом говорила, что эта несчастная помешалась после смерти третьего ребенка. Ей стало казаться, что ее муж — на самом деле кто-то другой, что с ней рядом его двойник. Потом, когда я уже учился, то узнал, что у этого состояния есть отдельное название — синдром Капгра.[54]
Инга отрицательно покачала головой:
— Надо же, а я ничего не помню. Словно впервые слышу.
— Дело, по всей вероятности, в отсутствии эмоционального отклика на знакомое лицо. Нейронные сети, отвечающие за распознавание и за эмоции, начинают действовать раскоординированно. Способность узнавать лица остается, человек узнает своих близких, но чувств, которые он испытывал к ним прежде, у него нет. Объяснить, что происходит, больной не в состоянии, поэтому утверждает, что перед ним самозванцы.
Инга покосилась на меня, не поворачивая головы:
— Если бы, глядя на тебя, я не чувствовала то, что чувствую, ты бы стал чужим. Получается, я забыла бы не тебя, а то, что люблю тебя. Вот ужас-то!
— Не говори!
Мы свернули с шоссе на дорогу, ведущую в город. Инга развернулась к окну.
— Как же странно, что ничего не изменилось.
Когда-то в отеле «Андреус» снимали номера исключительно мужчины. Большинство жителей города о его постояльцах словно бы и не подозревали, но если они вдруг выползали на свет божий, то почему-то все были на одно лицо: небритые, еле волочащие ноги старикашки в заляпанных штанах и помятых шапках, надвинутых на самые глаза, лишенные всяческого выражения. Но это было еще во времена моего детства. После реконструкции и ремонта отель, по выражению Инги, приобрел черты «среднезападного бар
— Мама родная, вот это кровать! — раздался Сонин голос.
Она с хохотом ворвалась в комнату и обвела ее искрящимися от смеха глазами.
— Но она явно коротковата.
— Да уж, бедный Эрик, — вздохнула появившаяся на пороге следом за дочерью Инга. — Придется