— Я выкупил их, эти письма. Они ваши. Это мой дар, мое… мое искупление!
Инга смотрела на аккуратный конверт, лежавший у нее на коленях, потом нерешительно взяла его в руки, перевернула. Лицо ее дернулось.
— Я боюсь, — сказала она. — Вдруг там что-то страшное?
— Увы, я не вправе давать вам советов, — отозвался Бертон. — Я не имею представления об их содержании.
Мой товарищ, детектив-любитель, так и не снявший женского платья, был готов выслеживать, вынюхивать, ходить по пятам, подслушивать, хитрить, но кодекс чести так и не позволил ему даже заглянуть в письма, приобретение которых стоило ему немалых денег. Когда он повернулся в мою сторону, я жестом указал ему на нагрудный карман, а потом на губы и щеки, чтобы он, по мере возможности, стер с лица липкие и блестящие розовые пятна, в которые превратился макияж. Он послушно извлек откуда-то многострадальный носовой платок и начал елозить им вверх-вниз по щекам и губам.
Трясущимися пальцами Инга достала из желтого конверта семь писем. Она раскрыла одно, пробежала его глазами. На лице ее появилось недоуменное выражение. Со своего места я видел только бисерный почерк Макса. Инга развернула второе письмо, потом третье, потом, после беглого взгляда на начальные строчки, взялась за следующее, пока не просмотрела все. После этого она глубоко вздохнула и сказала, обращаясь к Эдди:
— Эти письма адресованы не вам, а Лили.
— Но я и есть Лили, — ответила Эдди. — По крайней мере, была.
Генри от изумления приоткрыл рот.
— Семь писем, адресованных персонажу. В начале фильма, когда Лили все время меняется, она появляется ровно семь раз. Семь ипостасей. А вы никогда не спрашивали, почему он писал ей, а не вам?
Эдди удивленно округлила глаза:
— Нет. Эти письма такие разные, как будто написаны разным людям.
— Ну хитер, чертяка! — восхищенно покрутил головой Генри.
— Семь воплощений, — произнес я.
— Так вот, значит, большой секрет, из-за которого вы мне голову морочили! — негодующе возопила Линда. — Покойный писатель строчит письма адресату, которого вообще не существует в природе. Хороша сенсация, ничего не скажешь!
Соня переводила взгляд с Инги на меня, потом произнесла севшим от волнения голосом:
— Папа часто рассказывал мне, что слышит, как они разговаривают, люди, про которых он пишет, его герои. Даже когда книга была закончена, они не исчезали. Он словно не хотел, чтобы история подходила к концу, хотел продолжать. Наверное, думал, что пока не допишет, не умрет.
Генри откланялся первым. Уходя, он притянул Ингу к себе, и мне бросилось в глаза, как быстро она высвободилась из его объятий. С Линдой сестра попрощалась за руку, еще раз повторив свои извинения, в ответ на что журналистка схватила свои многочисленные накидушки и была такова. Инга, Соня и Эдди уходили все вместе.
— Мы решили поговорить дома, — объяснила мне сестра, — но вы с Бертоном можете никуда не спешить. Номер оплачен до следующего утра, так что посидите, выпейте чего-нибудь.
И мы с Бертоном остались. Устроились рядышком в креслах и заказали бутылку шотландского виски. Мой корпулентный собутыльник, одетый в дамское платье и тапочки, не вызвал ни малейшего любопытства у официанта, обслуживающего нас с утомленной вежливостью, заставляющей догадаться, что мысли его заняты вещами куда более важными — скажем, собственной сценической карьерой. Вот тогда-то Бертон и рассказал мне о долгих часах, проведенных на улице в обличье своего второго «я», городской сумасшедшей Дороти, которую он назвал как героиню «Волшебника из страны Оз». А до этого, оказывается, хотел, чтобы у его
— Знаешь, Эрик, у бреда, у всех этих сумасшедших разглагольствований, вдруг вскипающих по неведомой причине, есть какая-то упоительная сладость, ее в полной мере можно ощутить лишь со временем, и, как я подозреваю, мои подспудные маниакальные черты нашли выход в велеречиях благородного безумства, которые можно было изливать на всех и каждого. Как же я наслаждался накладными грудями, необъятной филейной частью, всем этим грузным, толстым, не стесненным никакими условностями женским естеством, которое скитается по городским улицам. Наслаждался даже его скорбями. И конечно, этой горькой, безотрадной незримостью моего статуса, которое я бы назвал эффектом пустого места. Понимаешь, тебя не видят. На тебя никто не смотрит. Толпа слепого и глухого народа, навьюченного сумками, пакетами, портфелями и рюкзаками, проносится мимо — таков, друг мой, удел всего, что невидимо, непознано, невыражено и предано забвению.
На мой вопрос, почему Генри обратился к Дороти по имени, Бертон ответил, что, когда нес вахту перед домом, где живет профессор Моррис, Генри несколько раз по собственному почину останавливался возле Дороти на улице и спрашивал, не нужна ли ей помощь. Бертон признался, что испытывает по этому поводу некоторое чувство вины. Мелочь, которую ему совал профессор, он брать не стал, но великодушием был тронут. Что до Эдди, то жизнь ее, по мнению Бертона, была тяжкой — бессрочное наказание за разгульную юность. Ее сынок показался ему хрупким, замкнутым и довольно сложным ребенком, и, купив у Эдди письма, он преисполнился уверенности, что деньги, полученные от него, помогут Джоэлю. Моя лютеранская щепетильность в финансовых вопросах так и не позволила мне выяснить, сколько Бертон за них выложил. В конечном счете из-за этих уличных бдений он как-то помягчел по отношению к этим двум Ингиным обидчикам, но к журналистке по-прежнему пылал гневом и даже сознался, что Дороти (заметьте, не он) однажды «слегка наподдала» ей зонтиком по рыжей голове.
Уже смеркалось, когда мы с Бертоном чуть подшофе вышли из отеля. Морж и Плотник, пронеслось у меня в голове. На сумеречной улице мы ждали такси, стоя лицом к Нижнему Манхэттену, и, не сговариваясь, думали не о том, что там, а о том, чего там уже нет, но, пока мы смотрели на пустое небо, где уже не было башен-близнецов, ни один из нас не сказал ни слова. Бертон первым поймал машину. К тому времени от Дороти почти ничего не осталось; в отсутствие парика, макияжа, толщинок и накладного бюста принадлежность Бертона к мужскому полу сомнений не вызывала, но когда он поднял ногу, чтобы забраться в салон, полы его длинного пальто распахнулись, и навстречу плеснула голубизна платья. В голову пришла мысль, заставившая меня улыбнуться: наконец-то человек в полном смысле слова проявил себя.
Дня через три при выходе из метро мне показалось, что я видел Джеффри Лейна, идущего через Проспект-парк, но наверное я сказать не мог. Когда человек постоянно присутствует в подсознании, то каждый встречный-поперечный покажется на него похожим. За две недели, прошедшие с нашего ночного разговора, я несколько раз видел Миранду, но она всегда была в обществе Эгги. Что-то изменилось между нами. Густой замес откровений скорее отдалил нас друг от друга. Мы не испытывали взаимной неловкости или скованности при встрече. Но казалось, что признания Миранды кто-то замкнул в особом помещении, куда обычным способом не попасть, в эдакую тайную комнату за семью печатями, о существовании которой помнишь, только вот вернуться туда нельзя. Я знал, что она усиленно работает, рисует ночи напролет. О своих картинах она говорила страстным голосом, с лихорадочным блеском в глазах, так что я в ее присутствии почтительно замолкал, а если просил разрешения посмотреть на то, что она делает, то слышал, что пока не готово.
Эгги всюду таскала с собой моток бечевки, «на всякий пожарный». В школе во время уроков ей разрешили держать его в парте, а дома Миранда пошла на то, чтобы люстра, кровать и стул в комнате дочери тоже были связаны вместе.
— Но это не опасно, — объясняла мне Эгги. — Ночью, когда мне надо куда-то выйти, я не спотыкнусь, потому что мама говорит, что надо успеть выбежать, когда пожар, а я успею.
Она сидела рядом со мной, теребя свой моток.
— Я не хочу сгореть.