продукции из городов, деревня свернула поставки хлеба. Система снабжения рухнула. Транспорт оказался в руках многомиллионной массы демобилизованных и дезертиров. Заводы остановились, лишенные топлива и сырья, управление и хозяйственные связи были разрушены. Единственной реальной силой в городах являлись анархические массы солдатско-матросской вольницы, на штыках которой, собственно, большевики и пришли к власти. Почта, телеграф не работали, Совнарком передавал директивы только через Царскосельскую и корабельные радиостанции. В городах росло недовольство, страну захлестнула невиданная преступность. Да, положеньице! Взяв власть, большевики не смогли дать народу ничего – ни мира, ни хлеба, ни порядка. Все посулы оказались блефом, декреты – пустыми бумажонками.
Но вождь пролетариата не зря считался эрудитом, наверняка и Конфуция читал. «Дай недовольным пугало для битья, и они останутся довольны», – писал древний седобородый старец. Азия! Все верно, если народу нельзя дать хлеба, одежды и порядка, надо дать ему врага. За этим дело не стало. Одним из первых декретов ликвидировались сословия, и общество было поделено на новые касты – классы. Высший – пролетариат, низший – крестьянство, и «неприкасаемые», недочеловеки, «буржуи»: интеллигенция, чиновники, духовенство. Кто был ничем…
В своей статье «Как организовать соревнование» Ленин со всей доходчивостью поучал, как должно вести себя с недочеловеками. Можно, скажем, «заставить их чистить сортиры», «выдать желтый билет по отбытии карцера» или просто расстрелять «тунеядца и лакея буржуазии».
Однако кроме внутреннего врага нужен был и внешний. Самое милое дело – это война. Во-первых, какой спрос за голод, холод и разруху? Во-вторых, появляется реальная возможность очистить города от самых буйных элементов, отправить всю бандитствующую вольницу куда подальше, на борьбу с «контрреволюцией». Очаги же этой самой «контрреволюции» отыскались без труда – казачьи области, земли Центральной киевской Рады. Не Архангельск, не Мурманск, не Владивосток! Юг был землей обетованной нерезаных буржуев, где текли самогонные реки в сметанных берегах и резвились стада непуганых гимназисток.
Самые отчаянные головорезы потянулись из скучных, голодных городов на борьбу с «контрой». В авангарде шли матросские отряды, изрядно поднаторевшие на обысках и реквизициях, они состояли большей частью из уголовных элементов, которым нравилось «наводить форс» в морской форме. Ша, анархия – мать порядка!
Пятого января открылось Учредительное собрание. К этому событию большевики готовились тщательно и загодя. Еще двадцатого декабря Совнарком обязал комиссара по морским делам товарища Дыбенко сосредоточить в Петрограде десять тысяч военморов и приготовиться к решительным действиям. Напрасно Иосиф Сталин, вошедший в историю как величайший тиран всех времен и народов, призывал не разгонять Учредительное собрание, а лишь оттянуть его открытие – его никто не послушал. Еще и слюнтяем обозвали. Поделом – неужели не ясно, что в открытой политической борьбе РКП(б) наверняка потерпит полный крах? Так оно и вышло.
Большинство мест в Учредительном собрании получили эсеры. Значительного представительства добились меньшевики, а также кадеты, несмотря на официальный запрет их партии. Большевики же не набрали и пятой части от всего количества мандатов.
Ничего, цыплят по осени режут! Вождь пролетариата явился на первое заседание в состоянии жуткой экзальтации, вооруженный, в окружении вооруженной же до зубов матросни. Заседали тяжело. Предложенная большевиками «Декларация прав трудящихся и эксплуатируемого народа» с треском провалилась. Председателем собрания вместо Свердлова, упорно навязываемого сверху, был избран эсер Чернов. Ораторов большевиков освистали. Это было сокрушительное поражение. Надо было что-то делать, и Владимир Ильич прыгал, хохотал, выкрикивал издевательские реплики. Ему вторили коллеги по партии и входившие в коалиционный блок левые эсеры. Братишечки-военморы веселились по-своему, целились из винтовок в ораторов, матерясь, грозно клацали затворами.
Тем временем в поддержку Учредительного собрания двинулись многотысячные мирные демонстрации. Красные латышские стрелки и балтийские матросы встретили их ружейно-пулеметным огнем, в упор. Раненых и убитых никто не считал…
Вдоволь повеселившись, большевики, левые эсеры и другие сочувствующие им партии покинули Таврический дворец, оставив прочих делегатов наедине с разгоряченной, полупьяной братвой. Правда, недолго. В ночь на шестое января последовало распоряжение Ленина – всех выпускать, никого не впускать.
– Караул устал, очистить помещение, – рявкнул военмор Железняков, пару раз стрельнув в потолок, и депутатам не оставалось ничего другого, как поспешить из Таврического вон. Конечно, кое-кого из них убили на улице, двух видных общественных деятелей, Шингарева и Кокошкина, пьяные матросики закололи в Мариинской больнице, но большинству все же удалось подобру-поздорову убраться из Петрограда. То-то же, столицу им подавай! Катитесь восвояси!
Последние надежды на благоразумие большевиков рухнули, чахлый пустоцвет российской демократии был вырван с корнем. Macht geht vor Recht![1] Никаких иллюзий, граждане России, социализм будет построен!
II
Соломон Мазель велел шоферу остановиться на углу Невского и Мойки у особняка банкира Багрицкого.
– Подашь завтра утром. – Одетый в длинную шинель на беличьих хвостах и высокую каракулевую папаху, он вылез из «роллс-ройса» и с важным видом извлек массивные, яйцеобразной формы золотые часы: – Ровно в восемь. – Нажал на репетир, и крохотные куранты тоненько, по-комариному, пропищали: «Господи, помилуй».
Было пять часов пополудни.
– Слушаюсь, товарищ Мазаев. – Взявшись за рычаг, шофер включил скорость, нажал на педаль газа. Двигатель отозвался пулеметным треском, и, изрыгнув облако бледно-сизого дыма, машина покатила прочь.
Снег хрустко заскрипел под резиновыми шинами, в воздухе поплыл жирный запах керосина, для экономии добавляемого в топливо.
– Смердит-то. – Шлема недовольно поводил широким, раздвоенным на конце носом, по привычке оглянулся и, убрав часы подальше, направился к парадному подъезду. – Мало мне вони расстрельного подвала. – Он был не в духе, устал – день выдался тяжелый. – Багун, открывай. – Зная, что звонок не работает, Мазель с силой стукнул кулаком, подождал, вслушиваясь, и, неожиданно рассвирепев, принялся яростно пинать дверь ногами, высаживать задом, вколачивать в мореный дуб обшарпанную рукоять нагана. Было жалко себя до слез – чертова работа, чертовы нервы, чертовы евреи! Ах, азохен вей, революцию им подавай! А у Шлемы Мазеля за нее спросили? Может, делать хипес ему приятнее, чем делать ту революцию, – не так вредно для здоровья, ночами кошмарики не снятся.
Эх, и почему же не послушал он Евзеля Мундля и не отчалил на «гастроль» в Стамбул! Не надо было ему бросать специальность. Может, не пришлось бы теперь пускать в расход всякую сволочь, так что на рабочем пальце мозоль и мальчики кровавые в глазах. Один еврей сказал за коммунизм, другой еврей поимел этих глупостей в виду, а в результате он, Шлема Мазель, обязан плющить мозжечки классовым врагам пролетариата. Как вам это нравится!
Хотя, как ни крути, Маркс – голова. И Ленин – тоже голова. Лихо замутили – всеобщее равенство! Всех за фраеров держат, первым делом, мол, экспроприация экспроприаторов, а кроить общак будем позже. Только что кому отломится с того, покрыто глубоким мраком. Уж не сплошной ли бледный вид и холодные ноги?
– Товарищ Мазаев! Семь футов вам под килем! – Дверь наконец открылась, и на пороге возник Багун, цветущий, кровь с молоком, с буржуйской гаваной в зубах. – И чтоб киль стоял, как бушприт!
На его широкоскулой, с коротким носом физиономии застыла едкая усмешечка – успел уже где-то набраться. А впрочем, ясно где – в доме винный погреб полным-полнехонек, был по крайней мере.