существования. Фамилия у Соловьевского-Разбойникова оказалась скучной, отдающей плесенью – Зотов. Он редко мыл ноги, но часто менял любовниц и имел патологическую страсть к карточной игре. Кончилось все скверно: трагик залез в долги и позорно бежал в неизвестном направлении. Соня осталась одна в огромном сумасшедшем Петербурге. Ни знакомых, ни друзей, ни денег, только плод, напоминающий о себе утренней рвотой, да невеселая перспектива – панель, мутный свет фонаря и поблескивающие в его лучах пуговицы городового. Вернуться же домой в двухэтажные палаты у пожарной каланчи было совершенно невозможно – Миловидовы все из староверов, нрава крутого, отец бы не простил, скорее утопил бы в Волге.
И неизвестно, куда бы зашвырнула Соню жизнь, если бы не Семен Петрович Варенуха, знаток и почитатель женской красоты. Вытравил бесплатно плод, пригрел, оставил при себе и не ошибся – обрел в Сонином лице и горничную, и кухарку и полуночную забаву. Жаль только, недолго наслаждался ее обществом, пропал куда-то.
«Нуден был старичок, да хоть не страшен, – вздохнув, Соня отложила книгу, вытащила папироску из черепаховой коробочки и украдкой покосилась на полковника, – не то что этот. Зверь».
Глеб Саввич, истомленный чтением, кемарил, сидя в кресле, храпел заливисто и громко, улыбаясь во сне. Завтра наконец-то все, ку-ку, финита, последний звонок. К чертовой матери отсюда, к едрене фене.
«Господи, вылитый вурдалак, напился кровушки – и спать. – Манерно закурив, Соня выпустила дым, шевельнула пальцами, переливающимися бесценным блеском, вздохнула брезгливо и обреченно. – Как же низко я пала! Живу со зверем, с исчадием ада, с разбойником с большой дороги. Растоптана, изломана, брошена в грязь. На этих кольцах еще алеет кровь безвинных жертв, канувших в небытие по воле злого рока…»
Себе в этот миг она казалась героиней из спектакля «Бездна», благородной девушкой из хорошей семьи, оступившейся и попавшей на неверную дорожку. Тоже слезы, нравственный катаклизм, растерзанная любовь, неуверенность во всем. Тем не менее в пьесе, как и положено по жанру, благополучный финал. Ах, суждено ли так в жизни?
«Господи, храпит, будто кончается». Соня сунула окурок в пепельницу, поднялась, зевнула и стала собираться. Кольца, серьги, платиновую браслетку – в шкафчик, подальше от греха, кружевной капот – на плечики и за ширму, чтобы не помялся. Французское белье, дорогое, надушенное «Гонгруазом», пожалуй, можно оставить, наверх кофтенку дерюжную и плюшевую, из занавеси, юбку. Чертова совдепия!
– А? Что? Куда? – Спавший чутко, словно зверь, полковник проснулся, лапнул машинально рукоять нагана. – Ты чего?
– В церковь схожу, свечку поставлю. – Соня вздрогнула, улыбнулась, поправила атласный, в кружавчиках, пояс. – На Екатерининский.
Обнаженная, в одних чулках, она была великолепна – смуглая бархатистая кожа, ладная шапка волос, стройное, классических пропорций тело.
– А-а, давай. К обеду не опаздывай, смотри. – Полковник отнял руку от нагана, кивнул и снова захрапел, противно и раздражающе. Даже не взглянул, как Соня надевает соблазнительные, с пикантным разрезом панталоны. А ведь поначалу души в ней не чаял, ножки целовал, на столе голой заставлял танцевать, слюни пускал: «Диана! Церцея! Артемида! Божественная!» Теперь ночами не приходит, ведет себя по- скотски и замечает, лишь когда хочет жрать, старый, похотливый, мохнорылый козел.
«Ну, ничего, мне бы только выбраться отсюда». Мстительно усмехнувшись, Соня надела серенькое поношенное пальто, шляпку какую-то несуразную, попроще, и, взяв ключи, с яростью, зло хлопнула дверью – темень, вонь, окурки, что за жизнь! Да еще морщинки эти в уголках рта, горестные, едва заметные, раньше их что-то не было видно.
На улице было пасмурно, серо. На провалившихся торцах валялись лошадиные кости, осенний воздух дрожал от звуков труб – на набережной Фонтанки духовой оркестр выплевывал бравурное – «Интернационал», «Варшавянку», «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Продрогшие музыканты под сенью кумача угрюмо дули в начищенную медь, задавая ритм копошащейся в грязи буржуазии. За дирижера был балтиец с маузером.
«Господи, да что же это, сами себе могилу копают». Соня вздрогнула, быстро перекрестилась, вздохнула и бочком-бочком, обходя ямы и грязь, двинулась по Невскому, непроизвольно читая на ходу: «Высший народный партийный университет», «Студия революционной рабочей драмы», «Академия красной пролетарской музыки». Вывески, кособокие, с ошибками, выглядели как насмешка. Это же надо – «Особые рабоче-крестьянские курсы классовой хореографии имени товарища Клары Цеткин»!
«Хорошо хоть, ни Пушкин, ни Толстой не дожили». Не доходя до магазина «Зингер»[1], Соня свернула на набережную канала и мимо гнутых фонарей, вдоль чугунной ограды направилась к Михайловскому саду, туда, где как-то сумасброд-народоволец мучительно прикончил помазанника Божьего[2]. Вода в канале была грязна, на поверхности плавал мусор, какие-то тряпки, ошметки пены и нечистоты. Унылый лодочник, плеща веслом, выуживал обломки досок, складно костерил божественную Троицу, сморкался и харкал за борт. Со стороны он чем-то напоминал Харона.
«Скорей бы отсюда. – Соня отвернулась, прибавила шагу и попыталась представить себе сосны, хрустальные ручьи, звенящие меж камней, тучных коров на зеленых лугах – Финляндию. – Конечно, не Париж, но ведь и не совдеп, ни тебе дерьма на улицах, ни красных тряпок на домах. Неужто завтра все это останется в прошлом?» Перекрестившись на ходу, Соня всхлипнула, поднялась по ступенькам храма, вздохнула тяжело и, открыв дверь, окунулась в душный полумрак.
Внутри густо пахло ладаном и воском, свет скупо лился сквозь витражные оконца, народу было мало – все разошлись, литургию уже отслужили.
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа. – Снова осенив себя знамением, Соня зажгла свечу и медленно пошла по церкви, тщательно следя, чтобы не навели порчу. Лихих людей хватает, могут иголку бросить под ноги, или обойти против часовой стрелки, или сделать окрест, перекрестив левой рукой шиворот-навыворот. Время-то бесовское. – Приснодева наша, святая, непорочная. – Чуть слышно шепча молитву, Соня подошла к иконе Богородицы, выбрала подсвечник, облюбовала маленькое, в размер своей свечи, свободное гнездо и вдруг услышала:
– Милочка, огонька не найдется?
Голос был женский, низкий, с хрипотцой, напористый, – так разговаривают цыганки, не сбавляющие цену торговки на рынке и уверенные в себе проститутки.
Позволить кому-то зажечь свечу от своей? Да уж лучше наступить на иголку!
– Посмотрите, сколько свечек горит вокруг. – Соня обернулась с вежливой улыбкой и внезапно замерла, забыла и про порчу, и про сглаз, и про святую Богородицу. – Ты? Здесь?
Бывают же на свете чудеса. Перед ней, криво усмехаясь, стояла ее давняя соперница, первая красавица женской гимназии номер два Нинель Развалихина. Но Боже, в каком виде! Короткое, до колен, пальто, туфли на таких высоких каблуках, что едва гнутся ноги, легкомысленная, прямо-таки проституточья шляпка. А накрашена-то, намазана, словно сельская потаскушка из водевиля «Семь мужей»!
– Я тебя, Миловидова, сразу узнала. – Нинель торжествующе улыбнулась, с какой-то нарочитой брезгливостью окинула Соню взглядом, фыркнула довольно. – Хотя мудрено, выглядишь полнейшей пролетаркой. Ну что, может, пойдем на воздух, почешем языки? Всех грехов не замолишь, каждому попу не дашь.
Она сунула свечу, словно окурок, в гнездо подсвечника, подхватила Соню под руку и чуть ли не силком потащила ее из церкви.
– Вот это встреча! – Чувствовалось, что ей хочется продлить свой триумф до бесконечности.
Все так же под ручку спустились с крыльца, пошли вдоль ограды Михайловского сада. Над кронами кружились галки, деревья желтели, теряли листву, – осень.
– Так ты, Миловидова, как живешь-то? – Развалихина остановилась, вытащила папиросницу и, раскрыв, протянула Соне. – Впрочем, какая теперь жизнь. И пощупаешь – мокро, и понюхаешь – говно. – Она закурила, выпустила дым из точеных, подкрашенных изнутри кармином ноздрей. – А я офицерская вдова. Веселая. В середу – с переду, в пятницу – в задницу.
Глаза у нее были с длинными ресницами, нежно-василькового цвета, очень красивые, но совершенно пустые, словно у большой механической куклы из витрины магазина игрушек, что некогда торговал на