близилось к отправлению.
«Однако ж, и поспал я. – Граевский потянулся, встал, зевая, глянул на часы и сразу же убрал их с убитым видом. – Проклятый кальвадос, бьет как кувалдой. Не хватало мне еще похмелья к простуде».
Голова и в самом деле была тяжелой, знобило. Хотелось пить, но чай давно остыл, превратился в горькую холодную бурду, совершенно неудобоваримую. Граевский стукнул подстаканником о стол, мрачно закурил, вспомнив что-то, глянул в расписание.
– Монтобан, Монтобан, дери его черти. Ну да, до Брив-ля-Гайарда остановки не будет. Ну, вот и хорошо, высплюсь, как следует.
В это время дверь открылась, и в купе вошел плотный, примерно одного с Граевским роста рыжеватый господин в шляпе. Усы его были подстрижены по последней моде, треугольником.
– Пардон, месье, это шестое? – Не дожидаясь ответа, он убрал себе под ноги длинный, похожий на таксу саквояж, аккуратно снял мокрый коверкот и вытер носовым платком лицо. – Сегодня адская погодка!
Словно в подтверждение его слов, где-то неподалеку вспыхнула молния, хлестко ударили в стекло, забарабанили по крыше сильные косые струи. Дождь постепенно переходил в ливень, тот – в крупный град.
– Адская, месье, адская, – согласился Граевский, сдержанно кивнул и с равнодушным видом вытянулся на диване. – И чертовски клонит в сон.
Что-то в выговоре попутчика ему показалось странным, как пить дать не француз, не немец, а скорее всего русский. Какой-нибудь коммивояжер. Ну да, похоже – скромный, ладно скроенный костюм, часовая цепь через жилетку, простенькая, с сердоликом, заколка галстука… Ладненький такой мужичок, не промах, крепко стоящий на ногах. Ишь как держится за саквояжик-то свой.
Этот своего просто так не отдаст, что это за ствол у него в револьверном кармане? Кажись, наган. Ну да, точно, наган. М-да, тот еще торговец. Такой будет за свое добро держаться до последнего, зубами и когтями. А впрочем, плевать. Пускай держится чем хочет…
Локомотив между тем дал гудок и, набирая скорость, повлек состав сквозь непогоду. Снова застучали колеса, поплыли за окном объятые тьмой поля, перелески, рано засыпающие сельские домики. И Граевский опять заснул, словно в омут погрузился в вязкую, без сновидений дрему. Ни образов, ни мыслей, ни желаний. Как будто умер без мучительства на время…
Разбудил его негромкий женский голос, довольно мелодичный, на русском.
– Ой, да тут еще кто-то есть!
– Не обращай внимания, кукла. Этот французишка пьян, как свинья, и спит, как бревно.
Второй голос, мужской, принадлежал попутчику Граевского, тот также бегло изъяснялся на русском, но в какой-то властной, отвратительной манере.
– Ну все, хорош ломаться, раздевайся. Стеснительных шлюх мне только не хватало.
Чувствовалось, что он уже как следует приложился к бутылке. И не один раз.
Раздался требовательный звук шлепка, и женщина негромко охнула. Затем дробно разлетелись кнопки, тихо зашуршала ткань, и воздух в купе наполнился сложной гаммой запахов – простеньких духов, пудры, женской, чисто вымытой кожи, пота, нестиранных мужских носков. Послышалась любовная возня, с готовностью упало тело, и к муторному стуку колес добавилось скрипение дивана. Такое же мерное, монотонное, навевающее тоску.
Граевский лежал, вытянувшись, не шевелясь, с закрытыми глазами, ничем не выдавая своего присутствия. Зачем мешать? Какое ему дело до попутчика, банально забавляющегося с вагонной проституткой? Девка, без сомнения, русская, видимо, из эмигрантов. Да и сам коммивояжер явно не француз. Вот весело-то – трое соотечественников на чужбине в одном купе. Вышибала в бардаке, вагонная шлюха и дешевый коммерсант. Постой, постой… Почему коммерсант? И как же это он сразу не догадался?..
Этот взгляд – цепкий, исподлобья, настороженно оценивающий, револьвер, саквояж, манера держаться… Несомненные русские корни… Нет, не коммивояжер – чекист. Какой-нибудь связной, курьер, разъездной агент. Вот сволочь. И ведь девку, гад, выбрал русскую, верно, представляет, что имеет генеральскую дочь. А может, так оно и есть.
От омерзения, ненависти, бешеной злобы Граевский задышал, заскрежетал зубами, судорожно хрустнул пальцами, сжимая кулаки. Вот ведь, суки, мало им России, так они еще здесь, здесь…
Любовная суета тем временем стихла. Снова зашуршала ткань, щелкнули, застегиваясь, кнопки, и после некоторой паузы послышался мужской голос:
– Ну, чего встала столбом? Вали!
– А деньги? – В женском голосе звучали мука, стыд, скорбное отчаяние, безутешное, не сравнимое ни с чем горе. – Ведь договаривались…
– Вали, говорю, тварь! Живо!
Следом за шипением раздался звук пощечины, женщина еле слышно всхлипнула, и Граевский, внутренне похолодев, мигом разлепил глаза. И сразу же спазм тугим ошейником перехватил ему горло – женщина была рыжеволоса. Впрочем, какая женщина – так, девчонка, подросток, лет шестнадцати. В полутьме купе Граевскому вдруг показалось, что он видит Варвару. Маленькую озорную бледнолицую скво с розовым шрамом на острой коленке. Униженную, распластанную, втоптанную в грязь торжествующим скотом с чекистским наганом. Кровь бросилась ему в голову, он хрипло зарычал, а девчонка всхлипнула, неловко повернулась и, подрагивая плечами, как обиженный ребенок, медленно пошла из купе.
– Постой, постой, погоди! – Вскочив, Граевский бросился за ней, догнал уже в проходе, сунул в руку, не считая, деньги. – На… Не плачь.
А у самого-то на глазах – слезы. Жгучие, скупые, сдерживаемые уже давно.
– Боже мой, значит, вы не спали… Все видели… – Девушка вздрогнула, остановилась, посмотрела с изумлением на деньги и вдруг, почувствовав искреннее участие, ткнулась Граевскому в плечо, заплакала тихо и доверчиво, словно маленький измученный зверек. – Господи… Господи… Папенька год как умер, маменька недомогает… А мне так больно каждый раз… И стыдно, стыдно…
Выдохнув, она резко отстранилась, дернула рыжеволосой головой и, не глянув более на Граевского, не переставая плакать, пошла прочь.
О небо, как же со спины она была похожа на Варвару.
И долго потом Граевский стоял в проходе, с жадностью курил, смотрел в вагонное, налитое ночью окно, и в горле его рос, разбухал, полнился ненавистью чудовищный, пульсирующий ком. Не проглотить его, не изблевать, не выхаркать, не разжевать. Никакими силами, видно, до самой смерти. Только вот чьей?
Наконец, все еще кипящий от ярости, но способный уже держать себя в руках, Граевский возвратился в купе и сразу же услышал бодрый голос:
– Ну как, управились, приятель? Что-то долго вы. Впрочем, девочка того стоит, хороша. А вообще, доложу я вам, лучше всего подмахивают гимназистки. Уж поверьте мне, проверено многократно.
Попутчик сидел за столиком в одном исподнем, пользовал воняющий клопами коньяк и без аппетита, с ленцой, баловался паштетом и дешевым сыром. Он напоминал матерого, обожравшегося шакала, от которого за версту несет падалью. Точнее, ногами, подштанниками, потом, гадостной жратвой.
А Граевскому вдруг вспомнился аромат сирени, благоуханным морем заливший Монрепо, запах роз и флоксов в дядюшкиной усадьбе, мягкий плеск волны о синий борт «Минервы», жаркий летний день, напоенный грозой и счастьем. Укромная полянка в лесу, тихий голос Варвары, прикосновение ее рук, губ, бедер… Ничего этого у него уже не будет. Никогда. Отняли товарищи в грязных подштанниках. За версту воняющие падалью. И кровью.
Ярость с новой силой вспыхнула в его душе, забурлила Везувием, вырываясь наружу, а попутчик в подштанниках выпил в одиночку, зажевал паштетом и раскатисто рыгнул.
– Что это ты, как угорелый, припустил за блядью-то? Жалко небось стало? Одних, верно, кровей? Вижу, вижу, офицер. Из бывших… Ну что, ваше благородие, угадал я? Или, может, пардон, ваше высокоблагородие?
Он был не так уж и пьян – сузившиеся глаза горели ненавистью, пальцы сами собой сжимались в кулаки, взгляд напоминал стилет, готовый вонзиться в горло. Не вялый обожравшийся шакал – хищный, привыкший к крови хорек. Еще более вонючий. С поганенькой, уничтожительной улыбочкой на алчных заслюнявившихся губах. Улыбкой торжествующего победителя.