Зажгли в душе моей негаснущий костер.

Э-э-э-х, знай наших! Выплыла задумчиво уличная проститутка – платье до колен, нитка жемчуга, верно уж фальшивого, искусственная орхидея на плече, улыбнулась печально, закурила и особой походкой от бедра отправилась на работу. Ах, лучше не смотреть, не расстраивать и без того болезненно натянутые нервы!

Да уж, лучше не смотреть! Встречные, натыкаясь на Граевского, сразу отворачивались, вздрагивали, ускоряли шаг – Господи, не приведи такого во сне увидеть, можно и не проснуться. Ни ушей, ни носа, одни глазищи горят.

И ведь жив курилка, ишь как шагает, только палка постукивает да сапоги скрипят, бутылками, офицерские, ох хорошие, хромовой кожи. Для чего они такому-то, все одно урод, мог бы и в прохарях. Не по сеньке шапка.

Знать бы им, что тогда во Франции никто и не думал, что Граевский выкарабкается, при тридцатипроцентном ожоге тела, черепномозговой травме, множественных переломах это казалось несбыточным. Именно так полагали все в госпитале в Брив-ля-Гайарде, начиная от толстого бородача хирурга и кончая сиделкой, монахиней кармелиткой, тонкие пальцы которой пахли ладаном и лавандой.

Однако он выжил, отмахнулся от смерти, ушел от судьбы, только вот зачем? Чтобы, намучившись, перенестись из Франции в Москву и убедиться лишний раз, что мечты, сбываясь, становятся дерьмом? Что старая карга не обманула и началась вторая жизнь в шкуре муженька Варвары, стойкого чекиста Зотова? Право, ради этого совсем не стоило плескаться в горящем керосине…

Занятый своими мыслями, Граевский повернул на Малую Пушкарскую, плюнув на запреты врачей, закурил и неспешно двинулся по лабиринту улиц – всего день как приехал, соскучился по северной столице.

Невесело было на Петербургской стороне, тихо и бедно. Шуршала под ногами подсолнечная шелуха, кормились воробьи на лошадиных кучах. Во дворах кривились плохонькие домики – ржавые кровли, облупленные дождями стены, в грязных окнах горшки с цветами, пьяненькие граждане сомнительного вида.

Заборы, заборы, пустыри, груды щебня, поросшие крапивой. У разбитого фундамента за грядками с картошкой паслась на привязи тощая коза, колоколец ее вызванивал что-то жалостливое и сиротливое. Казалось, она отбилась от стада.

Как-то незаметно Граевский очутился у речки Ждановки, побрел ее берегом к Тучкову мосту и дальше через Малую Неву на Васильевский. Здесь на углу Кадетской линии и набережной испокон веков была пивная, восемь ступенек вниз в мрачный старинный подвал. Место известное.

На входе мучил скрипку сморщенный пейсатый жид, с чувством выводя рулады и пуская мутную старческую слезу. Хлопала ежеминутно дверь, под низкими сводами висели ругань, мат, несвязные крики, кулаки дубасили по столам и по мордам, с грохотом падали тела, звонко трескались бутылки о крепкие дурные головы. Доброму человеку путь сюда был заказан.

«А неплохо бы пивка холодненького. – Граевский вдруг сглотнул слюну, и ноги сами собой понесли его к знакомому подвалу. – Докторов слушать, так трезвым и помрешь. И поесть бы не мешало. Дома наверняка шаром покати».

В пивной по-прежнему воняло кислым и стлался волнами табачный дым, только вот еврея музыканта и след простыл, а на витрине вместо надписи «Калинкин» корячились кривые буквы «Стенька Разин».

Еще в ознаменование перемен стену декорировал портрет вождя с кратким революционным комментарием: «Ленин умер, но дело его живет», а также небольшой намалеванный от руки плакатик: «Не дают пить здесь в кредит, аппетиту он вредит». Мухи, словно угорелые, метались под потолком, бились о зеркальное стекло витрины, оставляли гнусные следы на лице вечно живого, и так уже изрядно засиженного.

Было душно и малолюдно, мрачный подавальщик покуривал у стойки, скучал, затирал пальцем жирное пятно на мятом фартуке. Воскресенье – пустой день.

«Да уж, не у „Максима“». Граевский сел за столик у окна, сняв фуражку, поманил официанта:

– Эй, товарищ!

Голос у него был сиплый, шипящий, не похожий на человеческий. Какой-то гражданин с пробором, кемаривший лицом в луже пива по соседству, оторвал щеку от стола, икнул, помотал взлохмаченной башкой:

– Чур, чур меня.

Хотел перекреститься, но плюнул, снова задремал, видимо, решив, что приснился страшный сон.

Подавальщик, глядя в сторону, выслушал Граевского, убрался на кривых ногах и, вскоре вернувшись, принес заказ – комсомольскую порцию «рыковки»[1], парочку «Стеньки Разина», десяток раков, два бутерброда с ветчиной. Пиво было теплым, членистоногие – мелкими, свинина – неаппетитной. Не во Франции.

«Ну, привет тебе, Петра творенье». Глядя на мачты лайбы[2], тянущейся по Неве, Граевский залпом прикончил водку, съел, медленно жуя, заветрившиеся бутерброды и, чувствуя, что хмелеет, принялся за пиво с раками. Но как-то механически, не ощущая вкуса.

В голове будто шлюзы прорвало, сразу накатилось прошлое, хлынули девятым валом воспоминания. Знали бы зубры советской медицины, поставившие ему диагноз «ретроградная амнезия»! Не зубры, телки доеные! Да, ловко он прикинулся тогда, пошел в отказку, сыграл убогого. А что было делать? Откреститься, покаяться?

Мол, не Зотов я, не агент гэпэушный, а Никитка Граевский, тать, кончивший вашего Павла Андреевича на потребу, вот ведь не к столу будет сказано, ракам. Как же, когда за марлевыми шорами, смердящими фурацилином, слышится знакомый голос из несбыточного сна и сердце замирает в упоенье, неужто, это она, она, Варвара… И вот бинты с лица сняли, спала пелена с глаз. Эх…

Ломая спички, Граевский закурил, щедро расплатившись, встал и, не доев, не допив, медленно вышел на улицу. В небе, рыча мотором, плыл аэроплан, звезды на его крыльях были цвета солнца, медленно опускающегося в розовые облака. По Неве старенький буксир влек баржи, сцепленные караваном, дымил немилосердно, разводил волну. Прошли зигзагом, держась друг за дружку, две пьяненькие гражданки. Одна в ситцевом платье «трактористка» – сборочки, отложной воротничок, яркие рисунки в виде гаек и разводных ключей – мурлыкала негромко и гнусаво:

Ах, мне бы счастия хотя бы толику, Я не раба, я дочь СССР, Не надо мужа мне такого алкоголика, Его не вылечит, наверно, диспансер…

Казалось, что весь мир вокруг покрыт сухой тонкой пылью, какая получается, если тронуть истлевший саван.

«Вся жизнь – тлен и тополиный пух». Споткнувшись, Граевский выругался, ударил тростью о мостовую и осторожно, чтобы не скользить по накренившейся, словно палуба, набережной, побрел по направлению к Малому проспекту.

Наверное, не нужно ему было пить, отвык. Радости никакой, только тяжесть в ногах, в голове, на сердце. И мысли – грузные, бьющиеся изнутри о череп, сумасшедшим вихрем. Ненужная карусель оживших мгновений прошлого, бренные черепки разбившейся вазы времен.

По кругу, по кругу, чертовым колесом, нескончаемым хороводом. Все одно и то же, Варвара, Никитка, Геся, Варвара, Варвара, Варвара…

Господи, как же она изменилась! И даже не внешне – ее все еще можно было найти красивой. Нет, что-то лопнуло, расползлось по швам у нее в душе, выплеснулось в скверности характера, в крайнем эгоизме, в стремлении сбежать от жизни любым путем – посредством водки, кокаина, полосования вен.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату