дать нам перечень конкретных случаев, которые он предотвратил. Ему ничего не останется, как только посмеяться над нами. Если инцидент не произошел, значит, нет и «того», что заносят в перечень «предотвращенных случаев». Он может сказать, что происшествия таких-то видов, которые обычно случались часто, теперь редки. Сказать же: «Столкновение вчера в полдень вот этой пожарной машины с той молочной цистерной на этом углу, к счастью, было предотвращено», не может. Такого столкновения не было, потому он и не может сказать: «Это столкновение было предотвращено». Обобщим сказанное. Указывая конкретное происшествие или давая ему название, мы никогда не сможем сказать о нем: «Это происшествие было предотвращено», и этот логический трюизм как бы подталкивает нас к заявлению: «Никакие происшествия нельзя предотвратить» и, следовательно, «Нечего и пытаться гарантировать или предотвращать какое-либо происшествие». Так что, пытаясь сказать, что кое-что из происходящего можно было предотвратить; что некоторые несчастные случаи, скажем, на воде, не произошли бы, умей их жертвы плавать, мы, кажется, попадаем в странную логическую переделку. 0 конкретном человеке можно сказать, что он бы не утонул, если бы умел плавать. Но мы не можем заявить: тот прискорбный несчастный случай на воде был бы предотвращен уроками плавания. Ибо если бы тот человек научился плавать, он не утонул бы, и тогда мы не смогли бы обсуждать именно данный несчастный случай, о котором готовы сказать: это было бы предотвращено. Мы вообще лишились бы всякого «это». Предотвращенные несчастья — не несчастья. Короче говоря, логика не позволяет нам сказать о каком-то конкретном несчастье, что оно было предотвращено, а это звучит как присловье: никакие несчастья логически не предотвратишь.
Рассмотренная ситуация аналогична следующей. Если бы мои родители в свое время не встретились, я не родился бы, и, если бы Наполеон знал некоторые вещи, которых он не знал, битва при Ватерлоо не состоялась бы. Итак, мы готовы сказать, что определенные случайности воспрепятствовали бы моему рождению и сражению при Ватерлоо. Но тогда не было бы ни Г.Райла, которого историки могли бы называть рожденным, ни битвы при Ватерлоо, которую можно было бы описывать как состоявшуюся. То, что не существует или не происходит, невозможно именовать, индивидуально указывать или включать в перечень и потому невозможно характеризовать как то, существование или происшествие чего было предотвращено. Так хоть мы и вправе говорить, что некоторые виды происшествий можно предотвратить, это не передается фразой, что можно было бы предотвратить этот обозначенный инцидент — не потому, что он был неотвратим по своему типу, а потому, что и «отвратимое» и «неотвратимое» столь же мало пригодны быть эпитетами обозначенных случаев, как и «существует» и «не существует» предикатами обозначенных вещей и людей. Как нельзя — не впадая в абсурд — наделить названное лицо эпитетом «нерожденный», так — не прибегая к чудаковато-дотошному многословию — не дашь ему и эпитет «рожденный». Невозможно задать вопрос: «Были ли вы рождены или нет?» — разве что он взят из специального страхового полиса. Кто мог бы его задать? Невозможно спросить и о том, была ли или не была разыграна битва при Ватерлоо. Что она была разыграна, согласуется с тем, что она должна быть в нашем распоряжении, дабы о ней вообще можно было говорить. Невозможен перечень неразыгранных сражений, а перечень разыгранных сражений содержал бы то же самое, что и перечень сражений. Вопрос: «Могла бы не состояться битва при Ватерлоо?» — с определенной точки зрения абсурден. И все-таки его абсурдность — нечто совсем иное, чем ложность того, что стратегические решения Наполеона были навязаны ему законами логики.
Некоторые из нас, полагаю, почувствовали, что доктрина фатализма сохраняется так долго потому, что не найдено средство от духа логического трюкачества, сопутствующего таким аргументам, как: «Инциденты могут быть предотвращены; следовательно, этот инцидент мог бы быть предотвращен» или «Я в состоянии сдержать свой смех; следовательно, я мог бы сдержать этот безудержный хохот». Ведь если бы я сдержал смех, это вовсе не было бы безудержным хохотом и, следовательно, не было бы
Это, как мне представляется, выявляет важное различие между предшествующими истинами и последующими истинами или между предсказаниями и летописями.[54] Утверждения, упоминающие битву при Ватерлоо в прошедшем времени, могут быть истинными или ложными после 1815 года. После 1900 года могут быть истинными или ложными утверждения в настоящем и прошедшем времени, упоминающие обо мне. Но до 1815 и 1900 годов невозможны истинные или ложные утверждения с индивидуальным упоминанием битвы при Ватерлоо или меня, и не потому, что нам еще не были даны имена, и не потому, что не произошло еще чего-то такого, что требуется для весьма подробного предсказания будущего, а по некой более глубокой причине. Предсказание какого-то события, в принципе, может быть сколь угодно конкретным. То, что фактически ни один предсказывающий не может знать или обоснованно полагать, что его предсказание истинно, — неважно. Допустимо, что, будучи наделен живым воображением, он вполне мог бы придумать какую-то историю в будущем времени со всевозможными подробностями, и эта вымышленная история могла бы оказаться истинной. Но одного он сделать не смог бы — логически, а не просто эпистемологически. Он не мог бы создать сами будущие события для героев или героинь своей истории, ибо, пока остается проблематичным, будет ли разыграна битва при Ватерлоо в 1815 году, он не может полноценно использовать фразу «битва при Ватерлоо» или местоимение «эта». Пока остается неясным, собираются ли мои родители обзавестись четвертым сыном, он не может использовать имя «Гилберт Райл» или местоимение «он» как местоимение, обозначающее их четвертого сына. Короче говоря, утверждения в будущем времени не могут выражать единичное, а способны передавать лишь общие высказывания, тогда как утверждения в настоящем и прошедшем времени могут сообщать и то, и это. Точнее,
Я предпочел начать постепенное подкрепление своего размышления с этой конкретной дилеммы по двум-трем связанными между собой соображениям. Но не потому, что этот спор имеет или когда-либо имел первостепенную важность в Европейском мире. Ни один философ первого или второго ранга не защищал фатализм и не прилагал серьезных усилий к тому, чтобы его опровергнуть. Его не жаждут принять ни религия, ни наука. К нему не прибегают ни левые, ни правые доктрины. С другой стороны, всем нам присущи нотки фатализма; все мы действительно знаем на собственном опыте, каково это — воспринимать ход событий как непрерывное развертывание свитка, написанного от начала времен и не допускающего ни добавлений, ни исправлений. И все же, хоть нам и не чужда эта идея, мы, тем не менее, относимся к ней вполне бесстрастно. Мы не являемся ни ее тайными ревнителями, ни ее тайными гонителями. Понимая, что аргументы в пользу фатализма трудно опровергнуть, мы, тем не менее, почти всегда сохраняем бодрую уверенность в том, что заключения фаталиста ложны. В результате мы можем воспринимать этот вопрос в духе критичных театралов, а не избирателей, которых призывают отдать голоса. Это не животрепещущий вопрос. Одно из соображений, почему я начинаю с него, — в этом.
Второе соображение таково. Этот вопрос мало обсуждался Европейскими мыслителями, поэтому у меня была полная свобода самостоятельно формулировать не только то, что казалось мне ложными шагами в аргументе фаталиста от предшествующей истины, но и сам аргумент. Мне не нужно было делать обзор традиционной полемики между философскими школами, поскольку здесь практически не было такой полемики, как затянувшиеся споры о Предопределении и Детерминизме. Вы сами на собственном опыте знаете все, что здесь нужно знать. У меня не припрятаны в рукаве козырные карты эрудиции.
Наконец, третье соображение. Этот вопрос в определенном смысле очень прост, очень важен и поучительно труден. Он прост тем, что предполагает так мало стержневых понятий — поначалу только неспециальные понятия: