Конечно, мы можем ориентироваться тактильно или кинестетически, но, когда мы на ощупь находим на стене выключатель света, мы обнаруживаем, что он расположен там же, где находятся кончики наших пальцев. Предметы, которых мы касаемся рукой, оказываются там же, где и рука, тогда как вещи, которые мы видим или слышим, обычно оказываются в отдалении от глаза или уха.
Таким образом, когда мы хотим подчеркнуть тот факт, что в действительности нечто было нами не увидено или услышано, а только представлено как увиденное и услышанное, мы склонны доказывать его воображаемый характер через отрицание его дистанцированности и, прибегая к сомнительным, но удобным оборотам, отрицаем его удаленность через признание его метафорической близости. «Не там, снаружи, а здесь, внутри; не вне органов чувств и их покровов и не в реальном мире, а по эту сторону этих покровов и нереальное», «не внешняя реальность, а воображаемая видимость». У нас нет подобных лингвистических уловок для описания того, как мы представляем самих себя осязающими, воспринимающими запахи или пробующими на вкус. Пассажир корабля чувствует раскачивание палубы под собой главным образом ступнями и икрами, а когда он сходит на берег, он все еще испытывает ощущение в ступнях и икрах, будто земля качается под ним. Однако, поскольку кинестетическое ощущение не является дистанцированным, он не может третировать свои представляемые ощущения в ногах как иллюзорные, говоря, что покачивание локализовано только в них, а не в улице, ибо движение, которое он чувствовал на палубе равным образом ощущалось и в его ногах. Он не мог сказать: «Я чувствую, как качается другой конец судна». Не может он описывать иллюзорное движение тротуара как ощущение «в его голове», но только как «ощущаемое в ногах».
Поэтому я полагаю, что слова «в голове» предстают выразительной метафорой, приемлемой, в первую очередь, для живо представленных и лично произносимых звуков и, во-вторых, для любых воображаемых звуков и даже для воображаемых зрительных образов, поскольку в двух этих случаях отрицание дистанцированное путем утверждения метафорической близости подразумевается как придание знака мнимости. И сама эта близость относительна, она отсчитывается скорее не от расположенных в голове органов зрения и слуха как таковых, сколько от тех мест, где они прикрываются их наружными «затворами». Интересная деталь, связанная с языком, состоит в том, что иногда люди используют слова «мысленный» и «только мысленный» в качестве синонимов для «воображаемый».
Однако для моей общей аргументации неважно, верен этот филологический экскурс или нет. Он служит для привлечения внимания к тем видам предметов, о которых мы говорим, что они находятся «в наших головах», а именно это такие предметы, как представляемые слова, мелодии и, возможно, цепочки воспоминании. Когда люди применяют идиому «в уме» («in the mind»), они обычно крайне запутанно выражают то, что мы привычно выражаем через менее сбивающее с толку метафорическое использование идиомы «в голове». Выражения «в уме» можно и нужно всегда избегать. Его употребление приучает говорящих к мысли, что сознания являются странными «местами», чье население оказывается фантомами, наделенными особым статусом. Одна из задач этой книги — демонстрация того, что проявление способностей сознания не происходит, за исключением
(6) Позитивное знание «знания как»
Как я надеюсь, мне удалось показать, что практическое проявление интеллекта не может анализироваться в качестве двойного действия: предварительного рассмотрения предписаний и последующего их выполнения. Мы также обсудили некоторые мотивы, которые подталкивают теоретиков к принятию подобного анализа.
Однако если поступать разумно — значит делать не два, а одно действие, и если разумный поступок должен удовлетворять критериям выполнения поступка как такового, то остается показать, как эта особенность характеризует те действия, которые мы считаем искусными, благоразумными, изящными или логичными. Ведь не существует видимой или различимой на слух разницы между действием, осуществленным разумно и умело, и действием, исполненным по простой привычке, безотчетному импульсу или в припадке безумия. Попугай может выкрикнуть «Сократ смертен» тотчас после того, как кто-нибудь выскажет посылки, из которых следует это заключение. Один мальчик может, мечтая о крикете и не понимая существа вопроса, дать такой же правильный ответ на очень трудную задачу, что и другой ученик, который думает над тем, что он делает. Тем не менее, мы не назовем попугая «мыслящим логично» и не скажем, что невнимательный ученик решил задачу.
Рассмотрим сперва ситуацию с мальчиком, который учится играть в шахматы. Ясно, что, до того как он узнал правила игры, он мог случайно сделать ход пешкой, который не нарушает правил. И тот факт, что он делает правильный ход, не означает, что он знает правило, которое такой ход допускает. В свою очередь, и у стороннего наблюдателя нет возможности определить по тому, как мальчик делает этот ход, какой-то видимый знак, показывающий, что ход либо случаен, либо сделан вследствие знания правил. Однако представим теперь, что мальчик начинает добросовестно учиться играть, и это в основном заключается в подробном разъяснении ему правил. Возможно, он выучит их назубок и будет готов процитировать наизусть, если кто-то попросит об этом. Во время первых своих игр мальчику, скорее всего, придется перебирать правила вслух или в голове и время от времени спрашивать, как следует применить их в той или иной особой ситуации. Но очень скоро он сможет соблюдать правила, не думая о них. Он будет делать разрешенные ходы и избегать запрещенных; он подметит и будет протестовать, когда его соперник нарушит правила. Но больше он не станет произносить про себя или вслух те формулы, в которых декларируются запреты и разрешения. Делать дозволенные ходы и избегать запрещенных станет для него второй натурой. На этом этапе он даже может утратить былую способность излагать правила. Если другой новичок попросит проинструктировать его, то может оказаться, что он уже забыл, как формулируются правила. Он станет показывать новичку, как нужно играть, демонстрируя на доске корректные ходы и пресекая неправильные ходы новичка.
Вполне возможно для ребенка научиться играть в шахматы, вовсе не слыша и не читая правил. Наблюдая, как другие передвигают фигуры, и замечая, какие из его собственных ходов были приняты или отвергнуты, он мог бы освоить искусство играть корректно, будучи, тем не менее, не в состоянии изложить правила при помощи терминов, которые определяют «корректность» и «некорректность». Подобным образом все мы научились правилам игры в прятки и «горячо — холодно», а также элементарным правилам грамматики и логики. Усваивая многое с помощью критики и примера, мы изучаем как на практике, зачастую без оглядки на какие-то теоретические уроки.
Следует заметить, что о мальчике не говорили бы, что он знает, как играть, если бы все, что он мог бы делать, ограничивалось точным изложением правил. Он должен уметь делать необходимые ходы. Про него скажут, что он знает, как играть, если, даже не умея сформулировать правила, он все-таки делает разрешенные ходы, избегает запрещенных сам и протестует, когда ходы его соперника оказываются неправильными. Его знание как проявляется прежде всего в ходах, которые он делает сам или признает правильными, которых он избегает и не допускает со стороны противника. Поскольку он соблюдает правила, нас не заботит, может ли он еще и сформулировать их. Именно то, что он делает на шахматной доске, а не в голове или при помощи языка, доказывает нам через наглядное умение применять правила, знает ли он их или нет. Аналогично этому иностранец может, подобно английскому ребенку, не знать, как говорить грамотно по-английски, несмотря на то, что он овладел теорией грамматики английского языка.
(7) Умственные способности в сравнении с привычками
Способность применять правила является результатом практики. Поэтому возникает соблазн считать умения и навыки всего лишь привычками. Конечно, они являются «второй натурой» или приобретенными диспозициями, однако из этого не следует, что они просто привычки. Последние относятся к одному виду,