ходить. Садясь в машину, знали — вот та «Волга» с антенной и четырьмя пассажирами будет следовать за нами по пятам. У меня дома, на кухне, за чаем, когда надо было сказать о чём-то очень важном, писали друг другу записки, а потом сжигали их. Пробиваясь сквозь глушку, крутили вместе приёмники. По вечерам, ночью провожали друг друга — «ну, вот, до того ещё угла…» — и всё говорили, говорили, говорили…
В Париже, только здесь, в Нотр-Даме, мы нашли место, чтобы поговорить тихо, вполголоса — на улице, на набережных глаза разбегались — я показывал ему Париж.
…Ресторан «Куполь» на бульваре Монпарнас. Нас не двое, а трое. Я и мой московский друг, известный поэт и песенник. Его песни поют по всему Советскому Союзу. Третий — журналист, берущий у нас интервью. Но он тихий, застенчивый, задаёт вопрос и надолго умолкает. И вдруг выяснилось, что мы с Сашей впервые вдвоём, хотя знакомы уже сорок лет… Впервые без общества, без жён, не боясь, что нас перебьют (журналист не в счёт), и никто не попросит его спеть, вот так вот сидим, он вытаскивает улитки, я ковыряюсь в салате, и говорим о том, о чём не удалось поговорить за все эти сорок лет.
В последний раз, в Москве, я прибежал к нему из отделения милиции, где меня продержали около двух часов — машина моего друга, в которой я ехал, мол, похожа на машину, переехавшую какую-то девочку. Пока я сидел, он уже трезвонил по всей Москве, и иностранные корреспонденты начали стекаться к 88-му отделению милиции… По случаю моего «освобождения» («произошло недоразумение, мы приносим свои извинения») кое-что было выпито, и разговор шёл о том, как всё это осточертело и даже больше, чем осточертело… А сейчас, в «Куполь», мы говорим о том, что вот мы сейчас в «Куполь», а те, кто был у него в тот вечер, всё ещё там, и им ох как всё это осточертело, дальше уж некуда… А мы здесь… А завтра он уедет к себе в Норвегию, он живёт сейчас в Норвегии, окна выходят прямо на фиорды… А Володьку исключили из Союза писателей. А другого, вероятно, скоро исключат. А обоим надо кормить детей… Одному из них я вчера звонил — длинные гудки, никто не отвечает. «Они» подключают другой зуммер — «видите, никого нет дома».
Журналист задаёт вопрос, что-то о перспективах, планах на будущее. Есть, есть планы — такие-то и такие, но сейчас не хочется об этом говорить — ведь мы впервые за сорок лбт сидим вдвоём.
…Гран-Палэ… Недалеко от Елисейских полей и моста Александра III. Вычурное здание то ли конца прошлого, то ли начала этого века. Помню его ещё по открыткам Всемирной выставки 1900 года. Крылатые гении, виктории, кони. Головокружительно, сногсшибательно прекрасно. И вот в одной из аудиторий этого на весь мир известного — по альбомам, увражам, проспектам, открыткам, путеводителям — здания невысокий, бородатый, немного застенчивый человек негромким голосом рассказывает о русской иконе. На небольшом экране застывшие лики святых, Богоматерь, младенец Христос, и человек рассказывает сидящим здесь молодым французам то, что, может быть, им интересно, но в тысячу раз интереснее мне… А человек этот, передвигающий сейчас диапозитивы, знает об этих иконах больше, чем кто-либо другой, а до этого, у себя дома, просидел в лагере шесть лет… Шесть лет… А сейчас monsieur le professeur, Сорбонна, Гран-Палэ…
Вот такой он у меня сейчас, Париж. Странный…
«Ну, а как вам французы?»
Второй стереотипный вопрос.
Французы?
Тринадцать лет тому назад один довольно бойкий журналист, не правый и не левый, а так себе, серединка на половинку, уверял меня:
— Парижанин любит обсуждать и осуждать, но не любит вникать. Газеты он читает ежедневно, но относится к ним скептически. Каждый гнёт по-своему, говорит он, и каждый в чём-то убедителен, но я не хочу, чтоб меня убеждали. Вас интересует, как относится француз — государственный служащий или мелкий буржуа — к действительности? А по-разному. В основном, в зависимости от цен на продукты, от того, вздорожал или не вздорожал сегодня уголь или бифштекс. Об этом говорят в кафе за столиками, иногда даже очень темпераментно, а думают о другом — скорее бы воскресенье, скорее бы сесть в своё «де шво»[13] и мотнуть куда-нибудь, этак километров за сто от Парижа, поваляться на травке, поудить рыбу, стрельнуть в фазана…
А другой француз сказал:
— Франция сейчас слишком увлечена настоящим, забыла о прошлом и не думает о будущем.
— Что значит увлечена настоящим? — спросил я.
— А то, что сытость успокаивает. А мы, в общем, сыты. Вы скажете мне, что не все одинаково. Согласен. Если б всё было благополучно, рабочие не бастовали бы, не требовали повышения зарплаты. И всё же, дорогой мой, Франция не думает о завтрашнем дне, не хочет — боится…
Всё это слышано мною давно, в декабре 1962 года, и описано в очерке «Месяц во Франции», до французов, по неизвестной мне причине, не дошедшем. Там я писал и о своей первой, после детства, встрече с Парижем, и о Корбюзье, и о весёлой выпивке со студентами в какой-то мансарде на берегу Сены, и закончил свой очерк словами о французском народе, весёлом, задорном, чуть-чуть сентиментальном, иногда грустном, но всегда живом.
Увы, веселья и задорности я что-то не очень замечаю сейчас у французов. Стали они сумрачнее и озабоченнее. Надвигающаяся инфляция наложила свою печать на всех. Но впечатление это — тут же оговариваюсь — слишком внешнее, уличное, по-настоящему-то я французов не знаю.
Случилось так, что, попав по Францию, я сразу окунулся в русскую среду. Трёхэтажный дом в парижском предместье Фонтенэ-о-Роз, гостеприимно распахнувший перед нами двери, перенёс нас сразу в атмосферу московской квартиры с её нескончаемыми спорами, безалаберщиной, суетой, надрывающимся телефоном, едой что попало и когда попало, кучей книг и старинными иконами.
Книги… Пожалуй, это главное, что сразило нас во Франции. Всё то, что у себя на родине читалось тайно, наспех, за одну ночь, передаваемое из рук в руки на смятых машинописных листочках, лежало здесь на полках магазинов в необозримом количестве. Мы, приехавшие из голодного края, набросились на все эти «Архипелаги ГУЛАГи» и до сих пор глотаем, не успеваем переварить всё это богатство. А тут ещё и газеты с потоком подробнейшей информации. Хорошо ещё, что я плохо знаю французский язык, — газеты и журналы не оставляли бы ни на что другое времени.
Может показаться странным и даже смешным, но незнание языка в какой-то степени спасает от чрезмерного избытка впечатлений. Переселившись из одного мира в другой — с Крещатика, скажем, в созвездие Кассиопеи или со дна морского на его поверхность без предохранительных средств, можешь оказаться разорванным на куски. Первый месяц в Париже я всё время чувствовал себя выброшенной на берег рыбой — жабры мои не могли пропустить сквозь себя сразу столько кислорода. Ощущение такое же, как когда я первый раз выбрался из стен госпиталя, — голова пошла кругом от голубого неба и пьянящего воздуха.
Сейчас мои жабры в нормальном состоянии. Пульс — 76. Париж далеко. Вокруг лес. Нерусский, цивилизованный, с циклопическими валунами, по которым карабкаются «уикендовские» парижане. Знаменитый лес Фонтенбло. И маленькие городишки. И в каждом своя церквушка XI или XII века, и памятник «A nos morts»[14], и свой chateau[15], а уютные виллы с обязательными табличками «La tourelle»[16] или «Petit nid»[17] и, конечно же, «antiquites»[18] — без этого никакая дыра во Франции не может — старые подсвечники, абажуры, дуэльные пистолеты.
По склонности своей бродить, шатаюсь по ухоженным лесным аллеям с указателями и скамеечками на перекрёстках, забредаю в эти самые соседние городишки и, наслаждаясь одиночеством, пытаюсь разобраться в навалившемся на меня.
А навалилось — за год не разберёшься. А разобраться хочется. И о чём спорят с пеной у рта маоисты с троцкистами (мало им нашего примера!), или если не спорят, то говорят между собой кавалергарды на панихиде по Николаю II? И почему не прогорает маленький магазинчик у остановки автобуса № 194 в Фонтенэ-о-Роз — он торгует пепельницами и подставками для ламп мексиканского, пакистанского и иранского оникса (я за два месяца не видел ни одного покупателя)? И кто и когда покупает развешенные в громадном количестве цепи в «sex-shop» на Пигаль и как ими пользоваться? И что лучше, левее, прогрессивнее — «L'Express» или «L'Observateur»? И почему Жискар д'Эстен не стесняется сниматься в трусиках, да ещё в компании с Фордом и Киссинджером, и почему не позволяет этого себе с Брежневым или