Они собирались вынудить ее сказать «да». «Да» было словом признания чужой воли, словом бессилия.
«Да», – тихо промямлила Милена. Мать заставила ее повторить громче. Рука матери лежала у нее на плече, постоянно подталкивая ближе к отцу, который горел и пах. Они оба от нее чего-то хотели, хотя непонятно, чего именно, как ни старайся. Она бы с удовольствием все сказала и сделала, лишь бы ее не пихали.
«Будущее, – поняла Милена Вспоминающая, – они хотят какое-то обещание будущего».
–
Он пах и был влажным; этот незнакомец уже не мог быть ее отцом.
–
В голосе матери было что-то ужасное. Он уже не был голосом матери. Мать ей тоже как будто заменили на другую. Рука сжимала Милене плечо как когтями. Милена боялась. В любой момент она от страха могла расплакаться, а это плохо. Она ссутулясь подалась вперед поскорее приложиться вытянутыми губами к щеке лежачего. Но его рука тянула, а рука матери подталкивала, и его жаркое, липко влажное лицо словно поглотило ее; оно пахло простынями, болезнью, а раскрытые губы были жаркими и мокрыми.
Это ощущение было ненавистно Милене. Она отступила, внутренне содрогаясь. Больше всего ей хотелось вытереть себе лицо, губы, лоб, орошенный чужим потом. Более всего ей хотелось подальше убежать от этого неузнаваемо меняющего людей недуга. Ее отпустили, и она умчалась на свет, из темноты в сад, туда, где солнце и воздух.
ОНА ВСПОМИНАЛА длительное (даже колени занемели) стояние возле церкви. На Милене была новая белая одежда, пошитая матерью из простыней. Церковь была белой, маленькой, приземистой, с толстыми стенами и шпилем на куполе. Купол покрывали старинные свинцовые пластины; Милена любовалась ими, прикидывая, какие они сейчас теплые от солнца. Ей нравилось, как матово сияет на них свет. Пластины были из металла, а металлические предметы доводилось теперь видеть не так уж часто.
Милена спросила у матери, что такое свинец, но в ответ ее лишь сердито одернули. Мать недолюбливала, когда Милена на людях задавала вопросы.
Мало-помалу Милена начинала подозревать себя в недостатке ума. У других детей, как она убеждалась, головы были переполнены ответами. Когда Милена задавала вопросы, в глазах у матери сквозили растерянность и отчаяние, и она слегка поджимала губы, как будто сердилась. Чтобы вывести мать из себя, достаточно было просто задать вопрос. Она знала, что мать тайком подкладывает ей в еду какие-то штучки, от которых потом болеешь, – все для того, чтобы Милена задавала поменьше вопросов.
Сейчас мать недвижно стояла возле нее, вся в черном. Время от времени она незаметно сжимала Милене ладонь, чтобы привлечь внимание дочери к похоронному обряду: вон к той яме в земле; к ящику, который готовились туда опускать; к человеку в черном, который уже долго о чем-то рассказывает.
Процедура была бесконечной и какой-то бессмысленной. Тщательность здесь мешалась с важностью. А в небе кружили птицы, с щебетом свиваясь стремительной спиралью и стремглав нарезая круги. Вот интересно, что удерживает их вместе? Может, они связаны между собой какой-то проволочкой? Почему птицы могут летать, а люди нет?
Птицы были важны, важным был и свет на куполе. А суровая, молчаливо угрюмая сосредоточенность взрослых на мертвом ящике и мертвой дыре важность уже утрачивала. Когда взрослые наконец закончат всю эту процедуру, дыра и ящик уже не будут иметь значения. Милена знала, что мертвый ящик и дыра связаны с ее отцом. Она знала, что его больше нет, он ушел. И сожалела об этом. Она об этом уже говорила, совершенно искренне. И зачем повторять это снова и снова. Свет солнца струился словно мелкий дождь. Свет-дождь не горевал. И Милена тоже. Именно это, считали взрослые, было ужасней всего.
Мать в очередной раз раздраженно стиснула ей ладонь: в землю опускали ящик. Снова это бормотание, и покачивание воды в чаше. Милена смотрела на свет в воде: красиво. Как та резиновая леечка. Будто бы отец сделался вдруг растением, за которым надо будет теперь ухаживать, поливать.
–
«Это я-то не понимаю? Да все я понимаю, как и ты, – подумал ребенок. – Просто понимаю по-другому, по-своему».
Но и на этом процедура, оказалось, еще не закончилась. Надо было еще бросать в яму комья земли, а потом яму закапывали, нагребая холмик. Один за другим стали выходить вперед селяне, говорить что-то извинительное и брать при этом мать за руку, а над Миленой наклоняться и произносить какие-то фальшиво жалостливые слова. Семью Милены никто из селян толком не знал. Они для них были получужими, странноватыми незнакомцами с холма на отшибе. Один из них потом подвез Милену с матерью на телеге обратно к дому. Милена сидела сзади, у мешков с зерном, и хотела лишь, чтобы взрослые ушли – оставили ее в покое, наедине со своим миром.
Наконец телега уехала, а мать ушла в дом переодеться, оставив Милену одну в саду, напротив калитки. А за калиткой было поле.
ВОЗЛЕ КАЛИТКИ РОСЛО ДЕРЕВО. Листья у него мягко поблескивали, ствол был изрезан глубокими трещинами. На ветвях висели источающие аромат соцветия – вроде ниточек, скрепляющих все воедино.
Милена и дерево стояли чутко застыв, словно готовые к бегству.
И тут что-то заговорило.
–
К ним в дом с озабоченным видом приходили женщины в белом. Там они приглушенными голосами общались с матерью. Что ни визит медсестер, то эти перешептывания. Это мать допускала, чтобы они проделывали с Миленой все те вещи, от которых потом болеешь. Между ними шла молчаливая война.
Милена закрыла глаза и двинулась в темноте на ощупь, будто слепая, пока наконец их не коснулась. Вирусы были жаркие, кишащие и туго переплетенные. Она на них набросилась. Вирусы кинулись в стороны, словно стремясь вырваться. Милена их заткнула, и теперь ждала с закрытыми глазами, не попытаются ли они подать голос снова. Вирусы могли затмевать словами мир. У Милены было ощущение, что она спасает этот мир – мир, а не себя.
Помедлив, она снова открыла глаза.
Милена и мир как будто вместе выбрались из укрытия. Солнце вышло из-за облака; цвет живительным источником прянул из сердцевины каждой вещи. Все было объято светом, как сияющим нимбом. Свет входил во все и выходил изо всего. Он, подобно времени, курсировал разом в двух направлениях, обменом между всеми сообщающимися вещами. Свет, вес и само сознание – они как будто притягивались, ориентируясь друг на друга. Деревья, трава, деревянные ворота – все они ориентировались на Милену, потому что она на них смотрела. Они, казалось, стремились подойти к ней ближе. Всем своим весом льнуло и липовое дерево – к Милене, к полю. Мир мягко сиял в безмолвии.
И как будто бы тихо вышел и встал перед Миленой отец, неотъемлемой частью этого света и тишины. И словно такой же тяжелый и безмолвный, как это липовое дерево. Он как будто бы тоже тянулся в сторону поля.
«Милена, пусти меня», – казалось, просил, он.
Поле было под запретом: оно было небезопасно. Один его конец резко обрывался – там, где начинался лес. Ряды лиственниц окаймляли его, как распушенные хвосты белок, приготовившихся к прыжку.
Милене не верилось, что там небезопасно. А потому она, привстав на цыпочки, завозилась со щеколдой. От внезапного порыва ветра калитка распахнулась как живая.
С деревьев в небо взнимались птицы. Длинные травы в поле мерно колыхались, словно маня к себе. Милена шествовала по миру вдвоем с отцом, при этом отец Милены был ветром.
Ветер взметал с собой свет и звук. Звуки травы и деревьев поднимались с земли к птицам, легким дыханием воспаряли к небесам. А облака струили мягкий свет, нависали тончайшей дымкой; и все дышало теплом песни земли. И дух отца как будто воспарил, развеявшись по всему свету, будто составлявшие его элементы обрели наконец волю и воссоединились с миром.