обратился он к гайдукам, – ступайте сей же момент в съезжую, и чтобы в кандалы заковались! Матушка наша так повелеть изволили: весьма огорчена Дарьниколавна, что не устерегли вы, дурни, ее карлу, оттого и расхворалась. Сама провинность вашу разбирать станет. Ступайте!
Гайдуков след простыл, рядом с Ефросиньей появились два мрачных мужика, а красавец крикнул в толпу:
– Что расселись? Пошли вон, дармоеды!
Площадь опустела.
– Ко мне в комнаты ее, – приказал красавец, поднимаясь из кресла. – И чтобы молчок! Я вам не барыня, языки-то повыдергиваю!
…Сила наполняла ее, и все сильнее билось сердце.
Вошел он. Поднял руку, коснулся ее лба, скул, провел пальцем по чуть приоткрытым губам, шепнул:
– Ефросинья? Нет. Ты ангел. Буду звать тебя Гретхен…
Она ухватилась за кисть халата, потянула.
…Это было счастье. Николенька – так Николай Андреевич наказал звать его – запретил покидать его комнаты, но все равно – это было счастье. Теперь она понимала маменьку, которая когда-то заходилась криком в мужских объятиях.
Бо?льшую часть времени новоиспеченная Гретхен проводила одна. И ждала. Ни разу они не были вместе ночью, но сразу после рассвета Николенька приходил, ложился к ней, бормотал: «Проклятая баба, замучила…» – и они неистово любили друг друга.
Так прошло два месяца, а потом грянула беда.
Кто-то не удержал языка за зубами. Этот кто-то жестоко поплатился за то, что не донес раньше: разъяренная барыня велела сварить его живьем и сама подбрасывала дрова в огонь. Николай Андреевич, бросив все, едва ли не в исподнем ускакал в Москву, не простившись ни со своей Гретхен, ни – для него это было главным – с Дарьниколавной.
Ефросинью привели в барынину опочивальню.
– Стойте за дверями, – бросила новым гайдукам Дарьниколавна, гренадерской стати женщина.
– Блядь! – выкрикнула она, оставшись наедине с Ефросиньей. – Знаешь, что я с тобой сделаю?
И, мечтательно закатив глаза, принялась перечислять.
Девушка не слушала. Она с трудом удерживала руки от превращения в вилы – сейчас этого не требовалось – и стояла перед барыней молча, поджидая последнюю каплю силы.
Вот и она, эта капля. Теперь – скорее!
Все произошло быстро. Комок слизи из Ласточкиного глаза ударил Дарьниколавне в рот.
– Чтоб тебе света не видеть до конца дней твоих! – вымолвила Ефросинья, воротила все на место, проверила цветок в волосах, повернулась и вышла.
Через некоторое время, бредя перелеском, услышала за собой погоню – приближался остервенелый собачий лай. Она остановилась, дождалась псов, приняла их на вилы и двинулась дальше – в ту сторону, где, по ее расчетам, находились и родная деревушка, и рощица за ней, и речка, и дальнее болото, и, может быть, село Зюзино.
Погони больше не было, но путь получился нелегкий – все-таки много сил потратила, да еще лето выдалось холодным и дождливым. Она потеряла счет дням пути, почти отчаялась, все чаще встряхивала цветок – тот звучал уже совсем хрипло, – все меньше надеялась на спасение и упала без сил, когда на зов пришли Зорко с Зимавой.
Ефросинья провела в селе десять спокойных лет. Сама зюзей не сделалась, а жители и не настаивали – чуяли в ней другое.
На радость старому пьянице, учителю зюзинской школы, скучавшему без прилежных учеников, она выучила латынь, греческий, немецкий, аглицкий, французский, гишпанский, арабский и персидский; прочитала уйму книг на этих языках, ну и на церковнославянском, конечно, тоже; изучила философию, арифметику и геометрию, занималась алхимией, пробовала слагать вирши; назубок зазубрила Черный Реестр того времени.
Узнав, что ее проклятие сбылось – Дарьниколавна указом императрицы подвергнута позору, лишена фамилии и пожизненно заточена в подземную тюрьму без света и человеческого общения, – Ефросинья попрощалась с зюзями. С собой она уносила Ласточкин глаз в хрустальном флаконе, наполненном ледяной водой из любимого озерца зюзь, и новый веночек, сплетенный из золотистых цветков.
– Мы увидимся, – пообещала Ефросинья своим дорогим друзьям.
Те печально покачали головой. И оказались правы: Ефросинья увиделась с зюзями, но очень не скоро и не с Зорко и Зимавой, а с их потомками. Век зюзь длиннее человеческого, но гораздо короче века той, которую прозывали – без всякого на то основания – Коровьей Смертью.
Впрочем, в силу самой длительности века ей пришлось еще дважды умерщвлять коров: предыдущий коровий глаз подсыхал окончательно, а без него Ефросинья чувствовала себя беззащитной и, главное, неспособной блюсти порядок и справедливость.
С золотистым цветком было проще: научилась выращивать в горшке. И всегда держала несколько цветков наготове – на всякий случай.
Она старела медленно; вскоре после Октябрьской революции старение и вовсе остановилось. Несколько раз меняла имена – и всегда старалась выбирать «ангельские»: помнила, как Николенька назвал ее ангелом… Ах, Николенька… Оказался трусом и подлецом, да и был-то, если положить руку на сердце, пустышкой… Эх, что с того – первая любовь болит и болит.
А других-то и не случилось в этой долгой жизни.
…Ангелина Яковлевна вышла из мерзкого новокузинского заведения, в котором вовсю грохотала варварская музыка, а за одним из столов корчились от страха и унижения про?клятые ею подонки. Поискала взглядом, нашла помощника, нанятого в агентстве «ИЧП Болотников И.В.», кивнула: «Поехали».
Бодигард… А что, прикажете всякий раз производить боевую трансформацию? Утомительно и несколько безвкусно… А при ее нынешней работе вопрос безопасности актуален – время такое.
Да и при ее миссии – порядок и справедливость – тоже.
Ангелина Яковлевна уселась на правое сиденье и устало бросила:
– Домой.
9
Славик пришел в себя. Чувствовал он себя неважно, но, в общем, мог как-то соображать и двигаться. Михалычу – тому было намного хуже. И даже «Рамштайн» не освежал.
Ладно, пора сваливать. Славик пошарил в борсетке. Уф, все на месте – и пятихатка с какой-то мелочовкой на текущие расходы, и пятнадцать штук в отделении, которое не сразу и найдешь. Его доля с трех последних раскладов. Заначка. Дома-то особо не заныкаешь, у матери нюх как у бобика.
Не сунулась, значит, в борсетку корова старая, а ведь могла бы, пока они тут в отключке были. Лошара пергидрольная…
«Лошара»? Славик вспомнил, что и как сделала с ними Ангелина, и с трудом удержался от повторной рвоты.
Пора, пора. Он сходил в туалет, умылся, вернулся, салфеткой вытер лицо по-прежнему невменяемому Михалычу. Позвал официанта, расплатился. Жестко огрызнулся на претензии по поводу «напачкали, кто убирать будет?». Ну, собственно, как огрызнулся – послал подальше. Потому что – не терпила.
Заставил Михалыча подняться со стула, повел к выходу. Пришлось посторониться, пропуская навстречу двух девушек. Одну, которая в мини-юбке и босоножках с высокой шнуровкой, вроде бы видел на районе, другая, в джинсах, была ему незнакома. Зачетные телки, отметил Славик. Даже Михалыч дернулся было к ним; ишь ты, попускает его.
Ладно, не до телок сейчас.