— Верно. Одну фикцию вы заменили другой. В этом вашей заслуги отрицать нельзя.
— Если, по-вашему, объективное развитие — фикция…
— Объективное развитие? Но позвольте, где гарантия, что вы его прозрели? Человек самой природой запрограммирован как существо слабое и ограниченное.
При этих словах Сеймур поднимает со стола коробку «Кента» и вертит у меня перед носом, словно это слабое и ограниченное существо таится где-то среди сигарет.
— И все же это слабое существо без устали совершает все новые и новые открытия, помогающие ему преодолевать собственное бессилие.
— Это элементарная истина, и я не собираюсь ее отрицать, — кивает мой собеседник и, достав сигарету, засовывает ее в правый угол рта. — Но человек, даже когда делает свои жалкие открытия, не в состоянии предусмотреть их последствий. Так что открытия эти ни на йоту не уменьшают его бессилие и, вместо того чтобы сделать его царем вселенной, как вы любите выражаться, приводят к еще большему его порабощению. Вот, извольте видеть! — Он указывает своей изящной серебряной зажигалкой на открывающуюся в глубине улицы Городскую площадь, где движение до такой степени затруднено, что машины едва ползут. — Люди придумали автомобиль с целью обеспечить себе быстрое передвижение, но количество машин растет в такой чудовищной прогрессии, что скоро всякое движение станет невозможным. Человек превратился в раба машины, созданной для того, чтобы облегчить его труд…
Сеймур щелкает зажигалкой, делает затяжку и продолжает, выбрасывая вместе со словами клубы табачного дыма:
— Атомная бомба рисовалась ее создателям как средство победы не только над противником, но и над страхом перед всяким противником. Но именно с изобретением бомбы началась эра самого большого страха, какой когда-либо знавало человечество. Страх за всех, в том числе за создателей бомбы.
— Это лишь служит доказательством простой истины, что технический прогресс далеко обогнал общественное устройство. Будь общество более совершенным…
— Иллюзии! — прерывает меня Сеймур. — Все это подтверждает бессилие всего общества, любого общества, опирающегося на фикции тех или иных мнимых закономерностей.
— А какие, по-вашему, действительные? — спрашиваю я, довольный тем, что могу предоставить слово собеседнику.
— Их не существует, — отвечает Сеймур, разводя руками. — Но если даже таковые имеются, они недоступны для нас, для нашего жалкого мозга, оценивающего вещи, пользуясь ограниченными возможностями каких-то трех измерений. Но будь мы хоть немного честней, мы при всем нашем невежестве могли бы признать, что вселенная — это некий гигантский, неизмеримый пульсар, своего рода движение, закономерное или хаотическое, вечное дыхание некой материальной или какой хотите субстанции, каждый вдох которой вызывает рождение, зачатие, создание, а каждый выдох — смерть, космические катастрофы, уничтожение. Бурный, не вкладывающийся ни в какое воображение процесс прорастания и гниения, неумолимого роста и беспощадного размалывания произрастающего. И представьте себе, в этом гигантском процессе человек-муравей пытается установить какой-то свой порядок — иными словами, блоха пытается навязать свою волю волу, по спине которого ползает.
— Впечатляющее сравнение… — тихо говорю я.
— Нисколько. Вы знаете не хуже меня, что разница между ничтожеством человека и величием вселенной вообще не поддается образному сравнению.
— В таком случае я не могу понять, почему вы посвятили себя такой никчемной науке, как социология.
— Потому, что такое решение было принято прежде, чем я успел прозреть. И потому, что социология столь же никчемна, как и все остальное. А раз так, то не все ли равно, какую именно специальность ты избрал, чтобы внушать людям и самому себе, будто занимаешься полезным делом?
— Что касается полезности, то никакого обмана я тут не вижу: социология помогает вам заработать себе на хлеб, — осмеливаюсь заметить я.
— В том-то и дело, что у меня нет необходимости зарабатывать себе на хлеб, как вы изволите выражаться. Я отношусь к той категории людей, которых принято называть «обеспеченными».
Последнюю фразу он произносит с каким-то непонятным смущением, словно выдает порочащую его тайну. И, быстро оправившись от этого смущения, предлагает:
— Давайте возьмем еще по бокалу виски, а?
— Как хотите.
Сеймур небрежно делает знак официанту, и вскоре перед нами появляются еще два бокала, щедро заправленные ледяными кубиками.
— В сущности, я стал социологом еще тогда, когда находился в плену собственных предрассудков, хотя уже начинал чувствовать весь их комизм. Разум мне говорил, что я преспокойно могу плюнуть на все, однако предрассудок напоминал: «А что скажут другие?» Разумеется, я уже тогда мысленно плевал на других, на всех этих «других», именуемых обществом, и все же мне не хотелось, чтобы на меня смотрели как на богатого лентяя вроде тех легкомысленных субъектов, которые добрую четверть своей жизни проводят в самолетах и на аэродромах, летая с курорта на курорт, от одного игорного дома к другому. Это не означает, что я не был таким же сумасбродом, как они, но мое сумасбродство было несколько иным, оно требовало от меня возни, в которой люди видели бы общественно полезную деятельность. Надеюсь, вы меня понимаете?
— Думаю, что да, — киваю я, поднося ко рту бокал. — Если это имеет для вас значение.
— Естественно, имеет значение.
— «Естественно»? Если я не ошибаюсь, для вас в этом мире все не имеет значения.
— О, не воспринимайте мои слова буквально. И не следует смешивать мои теоретические концепции с моим поведением на практике. Вы, как выразилась моя секретарша, — противник, и тоже, разумеется, в теоретическом плане. А разумный человек всегда прислушивается к мнению противника… подчас даже больше, чем к мнению друга. Не так ли?
— Не знаю, — говорю в ответ и ставлю бокал на стол, основательно остудив им ладонь. — Мне думается, что если противник расточает по моему адресу комплименты, то это едва ли должно меня радовать.
— Речь идет не о комплиментах, а об уважении, — уточняет Сеймур. — Можно относиться к противнику уважительно и не говорить ему комплиментов…
— Что-то мне трудно уловить нюанс… — заявляю я, нимало не смущаясь, хотя нюанс налицо.
— Уважение к вам не мешает мне презирать ваши иллюзии, — терпеливо поясняет собеседник.
Но поскольку его реплика на сей раз остается без ответа, он продолжает:
— Вы никак не поймете, что беспорядок в своем естественном виде не столь опасен, как ваши иллюзии насчет порядка и справедливости. Опасные иллюзии. Все войны, все ужасные кровопролития велись во имя подобных иллюзий. Человечество всегда истребляло себя во имя прекрасной жизни, высоких идеалов. И вообще беды человечества состоят главным образом в том, что о нем всегда пеклось множество самозваных благодетелей вашего образца. Если бы каждый заботился о себе, вместо того чтобы пытаться спасать других, в этом абсурдном мире было бы несколько спокойней.
— По-вашему, выходит, дела пойдут наилучшим образом лишь при условии, если ими никто не станет заниматься.
— Да, если иметь в виду именно эти дела. Перестаньте учить людей, как им жить, перестаньте помогать им устраивать свою жизнь, не спрашивая, нуждаются ли они в вашей помощи.
— Я не пытаюсь кого-либо учить.
— Я говорю не о вас лично, а о ваших мыслителях. Что же касается конкретно нас с вами, правило может быть выражено по-иному: мы не должны позволять другим вмешиваться в нашу жизнь, навязывать нам принципы, в выработке которых мы не участвовали.
— Ваша выработка началась несколько неожиданно и довольно энергично, — замечаю я, сдерживая усмешку.
— Именно это должно вас убедить, что никакой тут обработки нет. Как вы могли понять, я человек на редкость нетактичный, — едва заметно усмехается Сеймур.
— Вы под нетактичностью подразумеваете искренность?