накормить. Не могу же я подать только хлеб с ветчиной? И вообще не собираюсь этого делать. Не хочу и не буду. Я просто дом запру. Ох, как мне дурно от всего этого! И от бабушки Эвелин никакого проку. Весь день сидит то там, то тут. Куда запропастился Патрик? Лучше б ты осталась и помогла мне. Почему ты не приберешь Патрика к рукам? Ты же знаешь, что он теперь пьет начиная с самого утра. А где, скажите мне ради всего святого, Мона? Опять ушла и ничего не сказала. И так всегда. Уходит – а мне при этом ни слова На привязи ее, что ли, держать? Куда она делась? Она мне нужна. Может, ты хотя бы заколотишь досками эти проклятые окна до своего отъезда?
На протяжении всего монолога Гиффорд сохраняла спокойствие и хладнокровие.
– Послушай, Си-Си. В этом году все соберутся на Первой улице, – ответила она. – От тебя ничего особенно не потребуется делать. Во всяком случае, ничего из того, что ты себе вообразила.
– До чего же ты ко мне жестока! Как плохо ты ко мне относишься! Подумать только, прийти сюда только за тем, чтобы мне это сказать! А как же Майкл Карри? Говорят, он чуть было не помер на Рождество. И вообще, могу я поинтересоваться, с чего это вдруг он решил затеять в своем доме праздник накануне Великого поста?
Алисию буквально трясло от гнева и возмущения. Она считала сущим сумасшествием и отсутствием всякой логики то, что кому-то может прийти в голову возложить на нее какую-то ответственность. В конце концов, разве недостаточно того, что она довела себя почти что до крайней черты, чтобы можно было снять с нее всякие обязательства? И если нет, то сколько спиртного она в таком случае не допила?
– Этот Майкл Карри, – продолжала она, – говорят, он чуть не утонул. И что же он делает теперь? Устраивает праздник? Неужто он позабыл, что пропала его жена? И может быть, уже даже мертва! И вообще, что он за человек, этот ненормальный Майкл Карри! Любопытно, кого это черт дернул предложить ему остаться жить в этом доме? А что будет с наследством, если Роуан Мэйфейр никогда не вернется? Давай катись в свой ненаглядный Дестин. Тебе ведь до всего этого нет никакого дела. Да? Пусть я останусь одна. Тебе наплевать! Так что проваливай ко всем чертям!
Глупый гнев, пустые слова, которые, как всегда, были не по существу. Интересно, за всю свою разумную жизнь заявила ли Алисия хоть раз о чем-нибудь прямо и откровенно? Пожалуй, что нет.
– Да, они соберутся на Первой улице, Си-Си, – повторила Гиффорд. – Это не моя идея. Я уезжаю.
Гиффорд говорила таким тихим голосом, что вряд ли Алисия ее слышала, а ведь это были последние слова сестры, обращенные к ней. «О, моя дорогая, моя дорогая внучка! Наклонись и поцелуй меня еще раз. Поцелуй меня в щеку, прикоснись ко мне рукой, пусть даже она будет в мягкой кожаной перчатке. Я любила тебя, моя ненаглядная внученька. Не важно, что я говорила. Я действительно тебя любила».
Гиффорд…
Ее машина уже тронулась с места, а Алисия, босая и продрогшая, продолжала стоять на террасе, ругая сестру последними словами.
– Просто взяла и уехала, – вопила она, пиная ногой журнал. – Взяла и уехала Подумать только! Она так просто уехала. А мне теперь что делать?
Старуха Эвелин не проронила ни слова. Тратить слова на таких, как ее младшая внучка, все равно что писать их на воде. Они исчезают в таком же бездонном мраке, в каком чахнут сами пьяницы. Неужели привидениям приходится еще хуже?
А сколько раз Гиффорд пыталась это делать! Сколько раз она пускала в ход свои заботливые речи! И всегда и во всем оставалась до мозга костей Мэйфейром Она всех любила; конечно, мучилась и металась по жизни, истязая всех своей любовью, но все равно любила.
Эвелин вспомнила, как ее маленькая совестливая внучка, сидя на полу в библиотеке, спросила:
– А зачем нам нужно забирать этот жемчуг?
Все современное поколение Мэйфейров, все дети, выросшие в эпоху науки и психологии, обречены на гибель. Куда лучше было жить во времена колдовства, кринолинов и карет! Да, век Эвелин остался далеко позади. Джулиен все это предвидел.
Но ведь Мона была не такая, как все. Она далеко не была обречена. Вот уж ведьма так ведьма, но только в современном обличье – с компьютером и жвачкой во рту. На клавиатуре своего электронного друга она печатала, казалось, быстрее всех на свете.
– Если бы существовали олимпийские соревнования по скорости печатания, я бы одержала на них победу, – любила повторять она.
А что она вытворяла на экране? Какие схемы, какие графики!
– Посмотри. Это фамильное древо Мэйфейров. Знаешь, что я выяснила?
Джулиен говорил, что магия и искусство спасут мир. Так-то оно так. Но не имел ли он случайно в виду компьютерное искусство и магию? По крайней мере, эти мысли невольно приходят на ум, когда видишь мерцающий в темноте экран и слышишь, как: какая-то маленькая, запрограммированная Моной коробочка начинает вещать вызывающим суеверный страх голосом:
– Доброе утро, Мона. С тобой говорит твой компьютер. Не забудь почистить зубы.
При виде пробуждающейся в восемь часов утра комнаты Моны у Эвелин буквально начинали шевелиться волосы. Сначала произносил свою речь компьютер, потом начинал шипеть и булькать кофейник. Одновременно включалась микроволновка, в которой подогревались булочки. Затем появлялось изображение диктора в телевизоре, и тот начинал вещать новости от Си-эн-эн.
– Обожаю просыпаться и быть в курсе всех событий, – говорила Мона.
Она даже приучила мальчишку-почтальона бросать «Уолл-стрит джорнал» на террасу второго этажа.
Мона, нужно во что бы то ни стало найти Мону.
Только ради нее Эвелин шла на Честнат-стрит. А идти еще было очень далеко.
Пора переходить на другую сторону Вашингтон-авеню. Нужно было это сделать еще у того светофора, который она недавно прошла, но тогда бы она, скорее всего, не увидела Джулиена. Нет, все шло своим чередом. Утро было по-прежнему тихим, пустынным и довольно спокойным. Дубовая аллея представляла собой нечто вроде уличной святыни. Ее сень действовала так же благотворно, как стены церковного храма. Вдали одиноко возвышалась старая пожарная башня, но она была Эвелин не по пути. Ей нужно было пройти по Честнат-стрит до того места, где начинается скользкий тротуар из камня и булыжника. Но это, возможно, для нее было даже к лучшему, потому что она, чтобы не упасть, собиралась спуститься на проезжую часть и идти мимо припаркованных машин, не опасаясь угодить под какой-нибудь шальной автомобиль, потому что на таких улицах движение всегда было медленным.
Вокруг было тихо и зелено, как в раю. Что ни говори, воистину Садовый квартал.
Машины не тронулись с места, пока она не ступила на тротуар, но едва она это сделала, как с громким ревом рванулись вперед у нее за спиной. Да, надо поторопиться. Даже на этой улице остались нелицеприятные следы от прошедшего Марди-Гра. Стыд и срам!
Почему бы всем дружно не выйти на улицу и не убрать весь этот мусор? Но тут она вспомнила, что собиралась этим заняться сегодня утром, но забыла, и от этого ей сделалось грустно. А ведь она хотела подмести дорожку и всегда любила это делать. Помнится, Алисия то и дело звала ее идти в дом, а она все продолжала и продолжала работать метлой.
– Мисс Эвелин, вы уже битый час здесь метете, – говорила ей Патрисия.
А почему бы и нет? Разве листья когда-нибудь перестают падать? Почему всякий раз, думая о приближении Марди-Гра, она вспоминала о предстоящей ей после него уборке? Да уж, мусора после него было невпроворот. Только подметай и подметай.
Но сегодня утром что-то встало между ней и метлой. Интересно, что же это было?
В Садовом квартале царила гробовая тишина, как будто он был совершенно безлюден. Однако шум бульвара для Эвелин был куда больше по душе. Там никогда она не чувствовала себя одинокой, потому что даже по ночам ее согревал мерцавший за окнами и отражавшийся в зеркалах желтый свет фонарей. Можно было ранним холодным утром выйти на улицу и встретить проезжавший мимо трамвай, или первого прохожего, или какую-нибудь машину с молодыми людьми внутри, весело щебетавшими между собой о чем-то своем, что делало их такими счастливыми.
Она продолжала идти вперед. В этом квартале тоже снесли много старых домов, по крайней мере Эвелин заметила, что не стало некоторых из них. Что ни говори, а Мона была права: с архитектурой нужно что-то делать. Нельзя мириться с таким невообразимым отсутствием вкуса. Таким непримиримым