...Стихи складывались из грустной мелодии, из сырого ветра за окном, из преданных девичьих глаз и неизбывного, неугасимого желания защитить, закрыть своей грудью от бурь и бед все слабое, беспомощное, юное.
(Больше чем через полвека после того, как были написаны эти стихи, у подножья памятника Бернсу схоронили на семьдесят восьмом году жизни почтенную мать семейства — миссис Томпсон, урожденную Джесси Льюарс. Как-то прохожие заметили, что по счастливой случайности плита над могилой Джесси даже в самый сильный дождь оставалась сухой.
Мраморный Бернс укрывал от непогоды своего верного друга, как когда-то хотел укрыть живой...)
Как только Бернсу становится немного легче, он снова начинает работать над песнями для сборника. Теперь ему хочется проверить все, что он сделал для Томсона.
«У меня нет копий тех песен, которые я вам послал, — пишет он ему в начале мая, — а мне пришла охота пересмотреть их все и, может быть, исправить некоторые из них. Буду очень благодарен, если у вас найдется свободное время, чтобы выслать мне оригиналы или копии. Пусть я лучше буду автором пяти хороших песен, чем десятков посредственных. Некоторые стихи я совсем хочу снять... Они недостойны ни моего имени, ни вашей книги».
И в другом письме: «Когда вы закончите свою публикацию, я хотел бы издать
Во всех письмах ощущается желание подытожить свою работу, исправить все, что написано наспех, все, что не делает чести его музе.
В этот последний тяжкий год Бернс написал одно из лучших своих стихотворений — «Ночлег в пути»:
За окном непроглядная тьма, холод, бездорожье, а здесь тепло очага и лучшее создание природы — юная девушка.
«Тяжело лежит на мне рука горя, болезни и заботы, — пишет Бернс в июне Джонсону. — Личные и семейные несчастья почти совсем уничтожили ту жизнерадостную готовность, с какой я, бывало, волочился за сельской музой Шотландии. Давайте же покамест хотя бы закончим то, что мы так славно начали».
И дальше он пишет о том, сколько радости доставила ему совместная работа с Джонсоном и какой тот «достойный, честный и добрый человек». Впервые он откровенно говорит о своей болезни:
«Боюсь, мой вечно дорогой друг, что эта затяжная, ползучая, изнурительная болезнь, одолевшая меня, остановит мое сердце... Впрочем, надежда — целебное снадобье для человеческого сердца, и я стараюсь питаться ею, как только могу. Напишите мне как можно скорее. Вы сделали великую работу... Теперь, когда она почти закончена, я вижу, что, если бы мы начали все сызнова, можно было бы многое исправить. Все же осмелюсь предсказать, что для грядущих лет ваше издание будет руководством и образцом шотландской музыки и песни...»
Органисту Кларку он тогда же написал:
«...Если мне суждено уйти, я оставлю тут друзей, о которых буду сожалеть, пока во мне теплится сознание. Верю, что и в их памяти я буду жить.
Прощайте, милый Кларк! Весьма сомнительно, что я еще когда-нибудь вас увижу!..»
8
Берег был травянистый, сырой. Дальше шла полоса всегда мокрого песка с озерцами воды и грязноватой пеной прибоя. Вода в заливе была холодная, крепко соленая. У дороги, проходившей вдоль берега, стоял рыбачий поселок — десятка три худых домишек, высокое здание почты, церковь и таверна. В ней и остановился Бернс.
4 июля 1796 года он приехал сюда, в Брау. Это место пышно именовалось курортом и славилось целебными водами небольшого источника, а также морскими купаньями. Доктор Максвелл настаивал, чтобы Бернс лечил застарелый суставный ревматизм и больное сердце холодным купаньем, верховой ездой и стаканом портвейна «для размягчения суставов». Бедный Максвелл не знал, что убивает своего друга, — тогда он не мог даже поставить правильный диагноз и называл болезнь Бернса «летучей подагрой».
Каждое утро, дрожа и задыхаясь, Бернс окунался в соленую воду залива и, с трудом согревшись, подолгу сидел на солнце.
Вечером в чужой, неуютной комнате он садился за стол — Томсон снова прислал ему ноты песен, на которые надо было написать слова. Но чаще он просто лежал без движения и думал, думал без конца...
Как-то он сказал Джин, что через сто лет его стихи будут знать и читать больше, чем при его жизни. Он понимал, что значение и назначение поэта на земле — говорить за других. Он понимал, что стихи тоже приходят из глубин народных — с земли, а не с неба. Нет, и с неба тоже — с зеленого, как яблоки, осеннего неба, с пушистых апрельских облаков, с золотых закатов в мае, когда вокруг все дышит весной.
Он так любил и небо и землю, так любил жизнь и так о ней пел! Он ощущал силу каждого слова, его волшебство, его звучание. Но не только музыкой становилась в его устах родная речь: она разила как меч, защищая правду и свободу, свистела как хлыст в эпиграмме и сатире — вот тебе, титулованный болван, вот тебе, богатый бездельник, вот вам, подлецы, негодяи, мошенники, мешающие людям жить, работать, радоваться.
Как прекрасна жизнь и как трудно жить!.. Но он никогда не ныл, не жаловался. Никогда не думал о будущем как о туманной розовой дали, которая, может быть, даст людям блаженное отдохновение. Нет, он точно и уверенно предсказывал: «Настанет день, и час пробьет, когда уму и чести на всей земле придет черед стоять на первом месте». И это будет, когда «все люди станут братья».
Он сделал для народа все что мог. Он старался сохранить его язык, его песню, рассказать о его земле и о его лучших сыновьях и дочерях — о тех, кто этуземлю бережет, кто на ней работает.
«Тот, кто делает все, что может, когда-нибудь сделает еще больше», — писал он когда-то.
Он мог бы сделать еще гораздо больше, если бы ему помогли, если бы его поддержали, ободрили.
У него есть друзья — они всей душой хотят ему помочь: Кэннингем написал ему сюда, в Брау, о том, как его ценят «в литературных кругах».
И Бернс пишет Каннингему:
«Медики говорят, что мой последний и единственный шанс на выздоровление — это морские купанья, жизнь за городом и верховая езда. Однако вот дьявольская загвоздка: когда служащий акциза не работает, его жалованье снижается с пятидесяти до тридцати пяти фунтов в год. Скажите, во имя всяческой