Бернса. Их наверняка пели уже и в тот июльский вечер, не зная, кто их сочинил, не подозревая, что у низкого окна, согнувшись от боли, сидит исхудалый человек с глубоко запавшими глазами и слушает то, что он придумал давно, весной, когда стоял в цвету боярышник и заливались птицы:

Пробираясь до калиткиПолем вдоль межи,Дженни вымокла до ниткиВечером во ржи.Очень холодно девчонке,Бьет девчонку дрожь:Замочила все юбчонки,Идя через рожь.Если кто-то звал кого-тоСквозь густую рожьИ кого-то обнял кто-то,Что с него возьмешь? И какая нам забота,Если у межиЦеловался с кем-то кто- тоВечером во ржи!..

Может быть, ему стало легче дышать при мысли, что на этой прекрасной земле всегда будут жить девчонки, звонкоголосые, как Джин Армор, и парни, отчаянные, как Роб Моссгил.

Будут работать, целоваться, петь его песни.

А стало быть, и смерти нет.

В понедельник, 18 июля, в сырой холодный день Бернс подъехал к дому на двуколке. Лошадь не могла из-за грязи взять крутой подъем Мельничного переулка, и Бернс, спотыкаясь, поднялся пешком.

Увидев его, Джин и Джесси с трудом удержались, чтобы не вскрикнуть, — так он изменился за эти две недели.

Они отвели его в спальню, уложили в постель. Он тут же потерял сознание...

Прибежали доктор Максвелл, хозяин квартиры, Джон Льюарс. Когда Бернс очнулся, он попросил перо и бумагу.

«Дорогой сэр, — писал он отцу Джин, — ради всего святого, пришлите миссис Армор сюда немедленно. Моя жена может родить с минуты на минуту. Боже правый, каково ей, бедняжке, остаться одной, без друга. Сегодня я вернулся с морских купаний, и мои друзья-медики стараются уговорить меня, что я выздоравливаю. Но я знаю и чувствую, что силы окончательно подорваны и недуг станет для меня смертельным».

Джон Сайм тихо вошел в комнату. Глаза Бернса вдруг открылись, он приподнялся и крепко сжал руку друга.

Ночью Сайм писал Каннингему. Он писал и плакал:

«...Только что я вернулся из горестной обители, где видел, как душа Шотландии уходит вместе с гением Бернса. Вчера доктор Максвелл сказал мне, что надежды нет. Сегодня смерть уже наложила на него свою тяжелую руку. Не могу останавливаться на подробностях. Отчаяние охватывает меня — боже милосердный! Если бы воля твоя спасла его! В нем еще теплилась жизнь — он сразу узнал меня, а миссис Бернс сказала, что он все время звал меня и тебя. Он сделал героическое усилие, когда я взял его руку, и ясным голосом проговорил: „Мне сегодня гораздо лучше, я скоро выздоровею, оттого что я вполне владею своими мыслями и волей. Но вчера я был готов к смерти“. Увы! Он ошибается...

Кэннингем, мой дорогой друг, мы должны подумать, как помочь его семье. Боюсь, что они в отчаянном положении. Здесь, в нашем городе, мы всячески придем им на помощь, но этого далеко не достаточно: круг друзей здесь ограничен, да и вообще... Но я всей душой надеюсь, что в столице Шотландии, где среди людей ученых и состоятельных есть его знакомые и почитатели, к семье Бернса отнесутся с тем вниманием и сердечностью, какие должны быть направлены из такого источника в такое русло. Но внушать тебе это я считаю излишним».

Сайм вытер слезы, они мешали писать. И вдруг он вспомнил, как Бернс накануне, когда Сайм передал ему приветы от друзей-волонтеров, сказал:

— Только не позволяйте этим горе-воякам палить над моей могилой...

Это было так похоже на прежнего Робина.

21 июля, перед рассветом, Джин, не отходившая от постели мужа, попросила Джесси Льюарс привести мальчиков — проститься с отцом. Джесси внесла на руках двухлетнего Джейми, старший, Бобби, встал у изголовья, Джин взяла за руки Фрэнка иВилли.

В пять часов утра Джин сама закрыла глаза человеку, с которым прожила десять ни с чем не сравнимых лет.

Ее простое сердце знало, что он гений.

И что, несмотря на все, у нее были только две соперницы — его Родина и его Муза.

Эпилог

Бернса хоронили с помпой: не только «горе-вояки» — дамфризские волонтеры, но и регулярные войска, оттеснив от гроба «простолюдинов», шли церемониальным шагом до кладбища, играли трескучий и бездушный похоронный марш и, конечно, вопреки воле поэта «палили» над его могилой.

Джин не могла проводить Роберта: в этот час она родила ему пятого сына.

Гильберт приехал к выносу. Он простился с братом, вместе с друзьями нес его гроб на руках и первый бросил в могилу горсть земли.

Перед отъездом в Моссгил он спросил Джин, не нужно ли ей чего-нибудь.

Джин ответила не сразу: ей было больно и стыдно признаться, что в доме не было — буквально! — ни одного пенни.

Проглотив слезы, она попросила у Гильберта немного денег взаймы.

Гильберт вынул один шиллинг, подал его Джин и, простившись с ней очень сердечно, вышел.

У порога он остановился, вынул разграфленную книжечку и записал: «Один шиллинг — в долг вдове брата».

К счастью, это был последний шиллинг, взятый Джин взаймы: Сайм и Кэннингем немедленно собрали по подписке весьма значительную сумму, и с этого дня ни Джин, ни дети не знали нужды.

(Через много лет, когда слава Бернса, наконец, нашла дорогу в придворные круги Лондона и даже сам премьер-министр снисходительно заявил, что стихи шотландского барда «сладостно певучи», король назначил вдове Бернса пенсию.

И Джин, верная памяти Роберта, от этой пенсии отказалась.)

Первый некролог поручили написать Томсону.

Томсон был человек сухой, педантичный и равнодушный. Он никогда не видел Бернса, ни разу не удосужился приехать к нему в Дамфриз.

Он написал, что Бернс, подобно Фергюссону, не вполне оправдал возложенные на него надежды и что под конец жизни он опустился ниже того уровня, которого достиг в «Субботнем вечере поселянина».

Бессознательно Томсон мстил Бернсу за нежелание подчиниться его мещанским вкусам, его тупой и бездарной редактуре, вечным попыткам обкорнать и прилизать стихи и песни поэта.

От томсоновского некролога пошли первые биографии Бернса.

Друзья задумали издать сочинения поэта: с его смертью кончилась его зависимость от Крича, и авторский гонорар шел жене и детям.

У Джин осталось очень много рукописей — стихи, черновики писем, нотные записи, наброски и варианты песен. Так как никто из близких друзей Бернса не считал себя «писателем» и не решился взяться за издание его книги, то все рукописи были отданы первому биографу Бернса — доктору Кэрри.

Доктор Кэрри учился в университете вместе с Джоном Саймом и занялся биографией Бернса по просьбе последнего. В противоположность Сайму — человеку чувства, художественной натуре — Кэрри был кабинетным ученым, человеком весьма строгих правил и к тому же назойливым моралистом. Он искренне хотел написать полную биографию Бернса, но вместо этого написал скучнейший, назидательнейший и обидно-несправедливый трактат о его «грехах».

«Видел ли ты новое издание Бернса, его посмертные стихи и письма? — спрашивает Чарльз Лэм, молодой английский писатель, своего друга поэта Кольриджа в августе 1800 года. — Я достал только первый том, содержащий его биографию — очень путаную и плохо написанную, и притом вперемежку со скучнейшими медицинскими и патологическими рассуждениями. Написал ее некий доктор Кэрри. Знаешь ли ты сего благожелательного медика? Увы! Ne sutor ultra crepidam!»[26]

«Благожелательный медик» нанес немалый вред памяти Бернса.

Многие последующие биографы пользовались текстом писем, «искалеченных» Кэрри, — он сам в этом признался! Многие поверили вздорным сплетням, собранным у безответственных людей. И, несмотря на то,

Вы читаете Роберт Бернс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату