большие залысины, прежде незаметные; когда Трембачов сел, то сверху оказалась заметной большая плешь на темени. Столь раннее облысение в среде русских простолюдинов можно было счесть явлением крайне нетипичным, его, скорее всего, следовало списать на дегенерацию. Рот Ивана Трембачова был постоянно полуоткрыт, в уголках губ скапливалась слюна, придававшая всему облику молодого человека вид неряшливый и крайне отталкивающий. Из-за полуоткрытого рта Трембачов постоянно имел вид то ли удивлённого, то ли испуганного человека, даже тогда, когда подобных эмоций вовсе не испытывал. Ногти на грязных, заскорузлых руках были погрызаны. Большой палец правой руки был завязан грязной тряпицей, этого Шумилов во время вчерашнего нападения не разглядел. От одежды Трембачова несло какой-то отвратительной вонью, но сие было вполне объяснимо, принимая во внимание специфику работы Ивана.
— Сядь, Ваня, на стульчик, — скомандовал Шумилов, — да не вздумай табурет в меня кинуть, пристрелю как собаку! Мне с тобой рукопашные устраивать недосуг…
Трембачов, молча, подчинился. Шумилов, впрочем, и не сомневался в том, что тот подчинится. Очень тяжело сказать «нет» человеку, с расстояния две сажени направившему на тебя трёхлинейный револьвер. Тем более в том случае, когда этот человек тебя ненавидит. Чтобы не подчиниться такому человеку, надо иметь совершенно необычный характер и стальные канаты вместо нервов. Было очевидно, что Иван Трембачов не обладает ни тем, ни другим.
— Вот что, Ваня, скажу честно, у тебя есть выбор. В твоём положении это даже роскошь. Ты можешь рассказать мне как убил госпожу Барклай и её горничную Толпыгину… — тут Евдокия, мать Ивана, вскрикнула испуганно, и тут же закрыла рот рукой, — и в этом случае твой рассказ будет расценен полицией и судом как явка с повинной. Обвинитель попросит тебе снисхождения, ведь ты раскаешься и во всём сознаешься добровольно. Присяжные вынесут вердикт 'заслуживает снисхождения' и, уж поверь мне, вердикт этот спасёт тебе в каторге жизнь. Но ты можешь поступить иначе…
Шумилов сделал паузу, наблюдая за реакцией слушателя. Тот искательно поднял глаза, ожидая услышать нечто спасительное.
— Ты можешь не сознаваться сейчас в том, что убивал Барклай и Толпыгину. Тогда я препровожу тебя в полицейскую часть, где расскажу, как ты напал на меня вчера вечером под аркой дома в Лештуковом переулке. У меня есть свидетель, который полностью подтвердит мои слова. Ты будешь опознан, не сомневайся! Как нераскаявшийся преступник, совершивший покушение на убийство, ты не будешь заслуживать снисхождения. Ты отправишься в Нерчинск, копать серебряную руду, или в Сахалинскую каторгу, валить лес и бить штольни в горах. На тебе будут кандалы, потому как ты будешь числиться преступником особо опасным. И назад, я полагаю, ты уже никогда не вернёшься. Подсказывает мне так внутренний голос, а он у меня вещий… Но ты, Ваня, можешь поступить иначе…
Шумилов вновь поймал на себе искательный взгляд мутно-серых глаз золотаря.
— Ты, Ваня, можешь ни в чём не сознаваться, ты можешь не ходить со мной в полицию. Тебе достаточно сейчас встать со стула и просто замахнуться на меня. Я тебя застрелю бестрепетной рукою. Как паршивую бешеную собаку. Я людей покуда не убивал и для меня кровь людская — не водица. Но тебя я грохну без сожаления. А потом я объясню в полиции, что ты на меня напал вчера вечером, я тебя хорошенько запомнил, выследил, хотел было задержать, да ты сопротивление вздумал оказать. Так что, Ванёк, выбирай, решайся!
Глаза молодого человека бессмысленно двигались по кругу, точно он хотел охватить разом все предметы, лежавшие на столе. Разумеется, он ничего не пытался рассмотреть и перед собою вовсе ничего не видел: он пребывал в полуобморочном состоянии, паниковал и, наверное, был готов расплакаться. В эту минуту Иван Трембачов был просто жалок, мокрица какая-то, а не человек.
— А почему вы говорите, будто я убил Барклай и Толпыгину? — наконец, пролепетал он. — Я их не убивал.
— Хорошо, Ванюша, — легко согласился Шумилов, — будем считать, что ты решил пойти 'в несознанку'. Тогда поднимай свой зад с табурета, пошли рысью в часть, я сдам тебя за попытку убийства…
— Вы не поняли. Я готов сознаться, я всё расскажу… да только я не убивал этих тёток. Их не я кончил, понимаете?
— А кто же?
— Пётр.
— Понятно. С Петром ты познакомился за четверть часа до преступления в портерной, лица его не помнишь, имени не знаешь, и вообще был пьян в стельку… Я всё понял! Вставай, говорю, с табурета, пошли в полицию, по тебе кандальная тюрьма в Нерчинске плачет…
— Да, подождите, выслушайте! — взмолился Трембачов. — Я же всё объясню.
— Валяй, Ваня, только не мудри.
Ваня вздохнул:
— Началось всё на масленую неделю. Сидел я в чайной, что на Садовой. Ну, знаете, за мучным лабазом… Я туда часто ходил. Ну вот, сидел я там на масленую, и подсел ко мне Пётр Кондратьевич, управляющего домом, где мамаша раньше служила. Ну, то да сё… Спрашивает, как жисть. Говорю, плохо: с лабаза уволили, и почему — даже не сказали… А он мне вдруг начал про вдову эту рассказывать, про Барклайку значит. Говорит, богатая курва и очень одинокая. И ценности большие дома держит — деньги, золотишко всякое… А я как услышал имя этой гадины, всё во мне прям взыграло, вот бы, думаю, поквитаться…
— За что поквитаться-то?
— За то, что мамашу рассчитала.
— Так она её рассчитала за то, что ты же, поганец, её обворовал!
— Сие не повод. Подумаешь, на прожитие взял… Это даже не кража, это, почитай, подаяние!
— Ясно, дальше валяй, — приказал Шумилов.
— Обида у меня занозой сидела с тех самых пор, как мамашу она прогнала с места и даже рекомендаций не дала. Стерва! Сучка! Курва! Ненавижу…
— Прекрати ругаться, — рыкнул Шумилов. — Говори по делу!
— Ну, значит, спрашиваю: 'А к чему это вы мне, Пётр Кондратьич, сие рассказываете?' А он мне: 'Да к тому, Ванюша, что можно было бы её деньгами воспользоваться и на всю жизнь быть обеспечену' — 'А это как?' — спрашиваю. А он мне: 'Нечто ты дитя, Ваня? Взять, а если придется — так и порешить её. Подумай, оно того стоит! Хороший кус возьмём и на всю жизнь хватит'.
— Стоп, Ваня. Откуда же Пётр Кондратьевич мог знать про ценности? Про то, что она их дома держит?
— Вы у него сами спросите об этом, — вдруг огрызнулся Трембачов.
— Ты, дурак, не огрызайся! Лучше репой своей подумай, дурак нетёсаный! Был бы умный — сам бы догадался, что Анисимов на тебя всё валить станет. Он скажет, что, дескать, ты был «подводчиков», поскольку мамаша твоя у вдовы служила, мол, ты, навещая мамашу, бывал в квартире, ты и план придумал, и даже все ценности именно ты забрал, — делая ударение на слове «ты», закричал Шумилов.
У Трембачова аж челюсть отпала, Шумилов нисколько бы не удивился, если бы в эту минуту из раскрытого рта Ивана закапала слюна.
— Я???! — тот аж задохнулся от негодования. — Ну, гад, ну гнида волосатая! Сам же мне предложил вдову… того… расписать. А потом вместе взяться ценности поискать. Я ведь ему для того и нужен был, поскольку в одиночку он не мог с мебелью справиться.
— С мебелью, говоришь? — как эхо повторил Шумилов.
— Ну да, там ведь надо было платяной шкаф, комод и письменный стол на досочки разобрать, чтоб… того… тайники отыскать. Да, именно! Это как раз и доказывает, что он всё придумал! Он, а не я! Я про тайники не знал, и не мог знать. Откуда? Это он про них откуда-то проведал.
— Откуда же? — боясь спугнуть эту внезапно хлынувшую потоком откровенность, спросил Шумилов.
— Не знаю, откуда. Он мне не рассказывал. Сказал только, что мебель с секретом, и нужно много времени, чтобы спокойно всё обследовать.
— Ладно, и что же было дальше?