знакома 'изысканность русской медлительной речи' и что я владею этим лексиконом, хотя и хожу в еврейских буржуазных националистах. В 'беседе' с полковником террор занимал относительно мало места. Я говорил ему, что ошибки встречаются в деятельности любого врача, что они обсуждаются на открытых клинико-анатомических конференциях без вмешательства судебных органов, за исключением разве тех редких случаев, когда они были результатом преступной небрежности. Такие ошибки встречались в моей практике у многих крупных хирургов, в том числе и у Бакулева, и они с полной откровенностью говорили о них, иногда и до вскрытия. На эту элементарную информацию о принципах взаимоотношений клинициста и патологоанатома мой злой оппонент угрожающе зарычал: 'Ну что же, мы и Бакулеву покажем'. Что он 'покажет', он не доложил. Тема о принципах этих взаимоотношений неоднократно звучала в дискуссиях с моим 'куратором', и когда он однажды стал утверждать непогрешимость органов МГБ (в ответ на мое утверждение, что такие ошибки делаются и, в частности, они допущены и в отношении меня и повели к моему аресту), я ему ответил: 'Ошибки делаете и вы, и мы, разница между ними лишь та, что ваши ошибки обычно ведут к смерти ваших пациентов'. Попытка дать такое разъяснение полковнику вызвала только бешеную ругань, в противоположность моему 'куратору', который относился к этому более спокойно, упорно утверждая только непогрешимость МГБ в отношении меня и других моих коллег.

Центральной темой допроса, проводимого полковником, были мои отношения к Маленкову, а не террористические акты, что меня несколько удивило.

Агентурные сведения приписывали мне высказывания, что Маленков 'сволочь и сукин сын', и я не стал категорически оспаривать возможность употребления мной этих эпитетов. Дальнейшие события в истории партии и Советского государства могли придать этим эпитетам пророческий характер; я мог бы похвастаться, что я давно предвидел его, Маленкова, соответствие этим эпитетам. В далеко не отеческих, а больше 'материнских' выражениях полковник укорял меня за мое отношение к Маленкову, который столько сделал для победы над фашистской Германией и вот — благодарность! Я сидел с понуро-повинной головой — что я мог возразить?

Далее, произошел диалог, который я могу передать почти дословно, такое впечатление он оставил. 'Много ли евреев он натаскал к себе?' — обращение к следователю. Тот угодливо: 'Нет, не успел'. Я вставил: 'Как это не успел: за столько лет работы мог успеть'. Полковник: 'Назовите фамилии ваших сотрудников'. Я назвал: 'Архангельская'. Полковник: 'Имя, отчество?' 'Надежда Васильевна'. Полковник: 'Еврейка!' Я оторопел: 'Архангельская, еврейка?' 'Да, да, еврейка'. У меня что-то помутилось: неужели Архангельская скрытая еврейка, и я это не видел, зная ее на протяжении более 20 лет? В мыслях мелькнуло: у нее действительно не чисто русская внешность, нос с горбинкой, может быть, действительно еврейка, и МГБ это известно, а мне нет?

Полковник: 'Дальше — фамилии сотрудников', 'Березовская'. Полковник: 'Имя, отчество?' 'Елена Константиновна'. Полковник: 'Еврейка'. Я опять оторопел, мелькнула мысль: у нее муж еврей, может быть, и она скрытая еврейка.

Полковник: 'Дальше кто?' 'Горнак'. Полковник: 'Имя, отчество?' 'Клеопатра Алексеевна'. Полковник: 'Еврейка!' Тут я понял, что разыгрывается какой-то фарс, и не отреагировал на эту 'еврейку'. Полковник: 'Кто еще?' 'Баранов'.

Полковник: 'Имя, отчество?' 'Алексей Иванович'. Полковник: 'Еврей'. (Отец Баранова, коренного москвича, был до революции владельцем трактира на Калужской площади). Тут я ответил: 'Если Баранов еврей, то у меня есть только одна сотрудница русская — Коган Рахиль Пинхусовна'.

Полковник: 'Тебя что — сюда привезли издеваться над нами? (грубая матерщина). Ты нас предал, когда тебе предлагали сотрудничать с нами, а теперь еще издеваешься?' Действительно, в моем положении только и оставалось, что издеваться! Меньше всего это входило в мою роль! До сих пор остается для меня неясным смысл разыгранного фарса с евреями-сотрудниками.

Переключение центра тяжести моих преступлений с терроризма на оскорбления Маленкова мне стало понятным только после обнажения всей ситуации на XX съезде КПСС, но об этом — ниже. Во всяком случае я более чутьем, чем логикой, уразумел, что теперь моя основная вина заключается в ругани по адресу Маленкова, что тоже является по канонам тех времен государственным преступлением. Поэтому неожиданным для меня был финал 'беседы' с полковником, когда он, обратясь к моему следователю, дал ему распоряжение снять с меня наручники.

Я терялся в догадках, что значит весь этот балаган, почему удостоил меня визитом полковник среди бела дня. Только для того, чтобы выяснить мои отношения к Маленкову? Их знал мой следователь и легко мог протокольно оформить их с поминанием 'сволочи и сукиного сына'. Все это я уразумел, когда очутился на свободе.

В глухих стенах одиночной камеры Лефортовской тюрьмы я не знал того, что знал полковник. Он знал, что сегодня хоронят Сталина, что машина 'дела врачей' уже вертится в обратную сторону, что эксперты уже отказываются от своих обвиняющих заключений. Он знал, что во главе нового правительства стоит Маленков, и по сложившемуся холуйскому усердию решил ему угодить.

Версия о еврейских террористах превращается в зловонный дым, а с этим он, активный участник этой версии, теряет меня, как одного из объектов ее. Надо попытаться использовать меня, как полуфабрикат для другого блюда, авось оно понравится новому главе правительства. Но расчеты не оправдались, это блюдо уже утратило свой вкус и остроту вместе с 'поваром — мастером готовить острые блюда'.

Освободившись от наручников и вместе с ними от всех связанных с ними дополнительных санкций, я, вернувшись в свою камеру, первым долгом потребовал побрить меня. Бритье производил обычно кто-то из надзирателей, вооруженный безопасной бритвой. Вслед за ним пришла 'лавка', снабдившая меня дополнительными продуктами — колбасой, маслом, печеньем. Возобновилась 'нормальная' жизнь заключенного в режимной тюрьме, включая периодические прогулки в бетонном загоне. Я принял все эти благодеяния, не понимая, чем я их заслужил. Почему полковник, начавший за упокой, кончил за здравие и сменил свою агрессию на амнистию — я понять не мог, но от 'амнистии', разумеется, не отказался. Какой-то спад произошел и в следовательском процессе. Хотя после беседы с полковником следователь информировал меня, что следствие будет продолжаться, но исчезла его ретивость. Были беседы на вольные темы, и в одной из них я изложил ему биолого-философские основы моего оптимизма. Он 'работал', но без всякого прежнего вдохновения, без экспрессии, точно из него вытащили какой-то идейный стержень. Его ночные отлучки стали еще более длительными, под утро он прибегал и наспех стряпал видимость протокола допроса размером в полстраницы. Каждый ночной сеанс должен был кончаться протоколом, но и по объему, и по бессодержательному содержанию последних протоколов ясно было, что это — формальная дань установленному порядку. Халтурная была работа: ни 'дикой злобы, ни звериной ненависти' — скучно даже было читать и подписывать такие протоколы!

Однажды мой следователь извлек из объемистого досье несколько печатных машинописных листов и стал читать мне вслух их содержание, не говоря об источнике, а делая вид, что ко мне оно не относится, и только в процессе чтения с хитрецой поглядывая на меня: узнаю или нет? Это был протокол вскрытия, который я сразу узнал, — именно того вскрытия больной из клиники профессора Фейгеля, из-за которого у меня возник конфликт с Горнак, производившей это вскрытие. Это был тот самый случай послеродового тромбоза синусов твердой мозговой оболочки, который Горнак истолковала, как послеродовой сепсис. Значит, этот протокол попал все же в МГБ в качестве одного из доказательств сокрытия мной преступных действий евреев-врачей.

Поддерживая игру следователя, я делал вид, что не знаю этого протокола, впервые слышу его содержание, и давал свою трактовку описываемым в нем процессам по ходу чтения. Протокол вскрытия был дополнен результатами гистологического исследования органов умершей (главным образом матки).

Гистологические описания были совершенно невежественными и по формулировкам, и по трактовке гистологических картин, в которых автор явно стремился найти доказательства сепсиса. Эта тенденция была явная, но ее оформление было профессионально безграмотным, рассчитано на невежд или дураков, и автор был далеко не на профессиональной высоте патологоанатома. Я изложил следователю свое суждение об этом творчестве, разобрав его по деталям. В доступных для неспециалиста характеристиках патолого- гистологических картин пытался раскрыть невежество автора этого творчества. Я с категоричностью утверждал, что эти патолого-гистологические исследования производил не патологоанатом, а судебный медик, мало искушенный в клинической патологической анатомии и в общей патологии, и работающий, вероятно, в какой-нибудь судебно-медицинской экспертизе, где только производил регистрацию нарушенной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату