сие преображенцам внушить должно, дабы они права Елисавет Петровны с оружием отстояли, – шептал Алеша на ухо князю Барятинскому, не замечая, что сидящий за соседним столом пьяненький немчик слишком уж внимательно для пьяного следит за ними взглядом.
– Цесаревна должна на бунт решиться, – шепотом ответил Барятинский, – в казармы прийти и сказать: «Ребята! Помните, чья я дочь?!» А мы уж за нею пойти готовы. И пойдем, коли прикажет.
– Робеет она, – вздохнул Алеша, – решиться не может. Говорит: «Час еще мой не пришел…» А ежели без нее? Самим за ее права постоять?
– Гвардия хочет матушку-цесаревну командиром видеть. И без нее на государыню не пойдет. – Барятинский опрокинул еще стопочку, сочно хрустнул огурцом и только потом осмелился по-свойски покритиковать царевну: – Что ж она детей у солдат крестит, с офицерами на Пасху христосуется, а мундир надеть не хочет да к делу нас призвать? Больно труслива твоя красавица…
Алеша, недолго думая, вскочил с места, схватил Барятинского за воротник мундира и приподнял его над столом.
– Ты, Александр, про нее так не смей! – осадил он друга. – Не тебе Ее императорское высочество судить. На то она и женщина, чтобы бояться. А ты на то прапорщик преображенский, чтоб за нее постоять!
– Больно ретив ты, Шубин. – Барятинский высвободился из цепких рук Алексея и огляделся по сторонам. – Вот смотри, немчура сидит и все на нас пялится, – добавил он, но подозрительный сосед как раз в этот момент рухнул лицом в стол, и Алеша отмахнулся от предупреждения, как от ветки, случайно хлестнувшей его по лицу.
– Ты, Александр, о деле думай, – заключил он. – А я Елисавет Петровну уговорить попытаюсь – чтоб кирасу кавалерийскую надела, села в сани, да к вам казармы, а я с нею – слугой верным, а потом и на дворец пойти скопом.
Шубин направился к выходу, но далеко уйти не успел. За дверью его уже ждали. Алешу втолкнули в карету и повезли по улицам Петербурга, одевшимся в надежную, надежнее кавалерийской, кирасу снега и льда. А в Смольном доме его дожидалась ни о чем не подозревающая красавица-цесаревна – и прихорашивалась на ночь, и медленно расчесывала перед зеркалом рыжие волосы, отливавшие сердечным пожаром и любовным беспамятством.
Об аресте Шубина Елизавете сообщил Лесток. Иван Иванович давно уже взял на себя роль вестника несчастий. Он знал наверняка, что только несчастья могут заставить русских действовать. Дурные вести Лесток излагал развязно и фамильярно, как будто говорил про себя: «Ну что, русский медведь, неужто и это тебя не встряхнет?» И иногда встряхивало.
С Елизаветой Лесток обращался грубо, без всяких французских тонкостей и экивоков, а когда ему пеняли на это, отвечал: «Помилуйте, с ней иначе нельзя – она глупа и ленива». Цесаревну, конечно, коробила развязность лекаря, но она терпела – как советчик Иван Иванович был незаменим. Но когда по утрам хирург являлся к ней с докладом, Елизавета поеживалась, словно от сквозняка, – дурные вести, казалось, были написаны на обширном лбу Лестока.
Правда, на этот раз Иван Иванович был несколько смущен – цесаревна не на шутку увлеклась смазливым гвардейским сержантом, и сообщить ей о том, что друг сердца в это самое мгновение, возможно, висит на дыбе, следовало поделикатней. Тем не менее арест Шубина показался хирургу превосходным способом подтолкнуть Елизавету на дворцовый переворот. «Мальчишку арестовали как нельзя вовремя… – решил лекарь. – Нынешняя императрица еще некрепко сидит на троне. Стало быть, нужно внушить принцессе, что освободить друга сердца она сможет, только воцарившись».
Ночной визит Лестока удивил Елизавету – обычно лекарь надоедал ей по утрам. При виде его кислой физиономии цесаревну, как обычно, пробрало холодом.
– Ваш друг оказался слишком болтлив, принцесса, – начал Иван Иванович, приложившись к пухлой ручке. – Как это похоже на русских – говорить о политике в кабаке!
– А где еще говорить прикажешь? – отрезала цесаревна, зевая. Она ждала Алешу и хотела отложить дурные вести на завтра. – Трактиры да ассамблеи самое подходящее для этого место. А коли случилось что, утром расскажешь. Не время сейчас, – и добавила с кокетливым простодушием: – Нешто не понимаешь? Друга жду.
– Знаю, принцесса, но он не придет, – произнес Лесток с тайной и жестокой радостью. – Не сможет… Арестован.
– Алеша?! – охнула цесаревна, и лицо ее исказила нервная батюшкина гримаса. – Когда?
– Несколько часов тому назад, принцесса. Ваш драгоценный Шубин болтал в кабаке невесть что, а за соседним столом сидел шпион из Тайной канцелярии. Так что теперь его наверняка допрашивают. Как бы мальчишка не наговорил лишнего! А то ведь вам, принцесса, недалеко до монастыря, а мне – до Сибири, или того хуже – до плахи.
– Будь покоен, – усмехнулась Елизавета, только усмешка получилась кривая, жалкая. – Алеша ничего не скажет. Даже на дыбе.
И тут же запричитала по-бабьи:
– Я к государыне в ноги брошусь, скажу – уйду в монастырь, скажу…
Лесток брезгливо поморщился при виде женской глупой слабости и прервал Елизаветины вопли грубым замечанием:
– В монастырь вас и так упрячут, принцесса, особливо если сами попросите. Только Шубина с дыбы не снимут и в полк не вернут. Императрица Анна не прощает заговорщиков.
– Но ведь Алеша не заговорщик! – возмутилась цесаревна.
– Конечно, не заговорщик, – охотно согласился Лесток. – Он болтун. А болтунов царствующая императрица сажает в крепость – чтобы разговаривали со стенами.
Хирург был доволен своим остроумием, но Елизавета от его шутки вздрогнула, как под кнутом.
– Как быть, Иван Иванович? Как помочь ему? – робко и жалко спросила она у Лестока. – Научи…
– Как быть, принцесса? – холодно переспросил Лесток, которому неожиданная безгневность цесаревны спутала карты. – Надобно подымать гвардию! Сами на троне будете и друга вашего спасете.
– Гвардию? – отшатнулась Елизавета – Нет! Не время еще, али сам не видишь…
– Время, принцесса, самое время, – заверил Лесток. – Императрица Анна еще не укрепилась на престоле вашего отца.
– Нет! – по-бабьи завыла цесаревна, вцепившись в руку Лестока. – Нет…
Лесток не стал слушать воплей и, вырвав свое рыхлое белое запястье из ее онемевших пальцев, позвал Мавру Шепелеву, утешать Елизавету. Та немедля явилась и завыла в такт, так же пронзительно и надрывно. Иван Ивановичу захотелось заткнуть уши – так раздражал его этот несносный бабий дуэт. Но пришлось постоять пару минут для приличия и даже проронить слезу. Исполнив неприятный долг сочувствия горю Елизаветы, Лесток покинул ее покои.
«Принцесса слаба, но я знаю, как придать ей сил, – подумал хирург, затыкая уши, чтобы не слышать несшихся за ним вдогонку воплей. – Русские проявляют чудеса храбрости лишь тогда, когда им больше нечего терять. Мужество отчаяния – вот что необходимо для революции. У принцессы его будет вдоволь».
Но вышло совсем не так, как рассчитывал Лесток. С той памятной ночи Алешиного ареста, которую Елизавета провела без сна, в слезах и причитаниях, на цесаревну нашло оцепенение, тупой и отчаянный страх. Она сжалась, поникла, к государыне на поклон не ездила и просьбами ее не изводила, затаилась, ждала. А когда узнала, что Шубина бросили в каменный мешок, где нельзя было ни встать, ни лечь, а приходилось, присев на корточки, сморщившись и съежившись, ждать приговора, то исходила ночными кошмарами, как рыданиями.
Елизавете снилось, что и она оказалась в такой же узкой и тесной, как могила, тюрьме, где ей при немалом, в батюшку, росте и статной фигуре пришлось поникнуть не только телом, но и душою и замереть в неподвижности, которая была цесаревне страшнее смерти. Она просыпалась от собственного крика, шепотом кляла императрицу Анну и ждала опалы и заточения. О возлюбленном своем вспоминала часто, но боялась даже спрашивать о нем, а не то что просить милости у новой государыни, только сочиняла жалобные стихи да плакала. Плакала часто – слезы давались ей легко. Так коротала красавица-цесаревна первые дни анниного царствования. Иногда, таясь, всхлипывала не то по-детски, не то по-бабьи и звала