прочие звуки, они вызывали в ее воображении образ Зе Педро – худощавого и стройного, великолепно владеющего искусством верховой езды. Она не считала его своим любовником, хотя и испытывала удовольствие, видя Зе Педро на манеже или верхом на лошади. Быть же его любовницей – это, верно, что- то иное.
Когда же усталость взяла верх над Марией до Пилар, она вернулась на кровать, где, казалось, ждал ее все еще лежавший там портрет матери, переложила его на тумбочку и, перекрестившись, тут же уснула.
Проснулась она легко, почти счастливая, разве чуть поздновато – который же час? – и без обычной усталости последних ночей, которые, казалось, отнимали у нее все силы, точно лежать в постели было труднее, чем стоять на ногах, крикнула Ирию, попросила приготовить ей ванну до первого завтрака и подошла к шкафу, чтобы вынуть костюм амазонки. Следовало бы приобрести новый, который она наденет в Севилье: нужно поговорить с отцом о поездке в Лиссабон. Кстати, они смогли бы и в театр сходить после ужина в ресторане, в котором всегда ели традиционную паэлью. «Такую не приготовят даже в Испании», – ручался Диого Релвас, приглашая к столу друзей, а те в шутку, конечно, тоже ручались, что в конце года в карман землевладельца идет часть прибыли с доходов, полученных хозяином ресторана за это кушанье. Бывать с отцом в ресторане в кругу веселых, общительных людей Мария до Пилар любила. Ведь отец всегда был центром внимания, особенно когда принимался рассказывать свои побасенки о быках и лошадях. И каждый раз новые, кое-кто ему даже советовал: «Вам бы писать, Диого Релвас!» Отец радовался услышанному, но тут же снисходительно признавался, что если начнет писать, то все испортит, это точно. «Ведь нужно, чтобы все было так же живо, как я рассказываю. В этом-то вся загвоздка… Никто же не пишет так, как говорит, говорить и писать – вещи разные. Я, когда пишу, теряю естественность».
Рассказывал же он свои истории с блеском, как актер. И даже те, что, случалось, повторял, всегда звучали по-новому. Как, к примеру, та, из дедовских времен, о лошади, что искусала и забрыкала одного пастуха. И лошадь и пастух друг друга недолюбливали, и Птичка – так звали лошадь – припомнила пастуху его несправедливость. Эту историю Диого Релвас повторял специально, как бы отвечая тем землевладельцам, которые считали лошадь клячей.
На этих ужинах в ресторане, как правило, бывал двоюродный брат короля. Говорили, что он либерал и республиканец. Сам же он держался заносчиво, всегда рассказывал язвительные и остроумные анекдоты, не щадя аристократов. Будучи холостым, любил появляться на улице с женщинами из простонародья, мстя, как говорили, одной даме, что променяла его горячую любовь на холодную постель одного старого дипломата. Если брат короля бывал в хорошем расположении духа, то посылал слугу за гитарой в свой дворец, который находился в Атерро, и принимался петь здесь, в ресторане, до глубокой ночи песни собственного сочинения, среди которых одна, о цветах, пользовалась большим успехом.
– Можно и в театр не ходить! – признавалась Мария до Пилар.
Однако отец никогда не задерживался с ней до конца этого шумного праздника, хорошо зная момент, когда нужно уйти, так как финал, как правило, был всегда один и тот же – двоюродный брат короля бил фарфор и того, кто подвернется под руку, и до тех пор, пока не появлялась полиция, его уносили на закорках, а он, одержимый яростью, громко кричал своим грубым баритоном: «Да здравствует республика!» Диого Релвас избегал быть свидетелем подобных нелепых сцен фидалго. Забавно? Да, действительно забавно, но всему свои рамки. А тут никаких! «С души воротит», – говорил землевладелец.
Все это припоминала Мария до Пилар, точно желала заглушить другие воспоминания, готовые прийти на память теперь, когда она должна была вернуться на манеж. Однако другие воспоминания, как это ни странно, не приходили, и, видно, потому, что все связанное с последней встречей Марии до Пилар и Зе Педро ушло куда-то, рассеялось как дым. Теперь, когда она, уже почти уверовавшая в свою преступность, не считала любовь местью за смерть матери, ей казалось, что все, что произошло между ними, было кем-то рассказано, а не ею самой пережито. И ее больную память будоражило то, что было значительно раньше: встречи с мисс Карри, их тайные пирушки, то, о чем они говорили и что делали. Вот то, что тревожило ее сейчас, ведь вполне возможно, именно это рассказала мисс Карри объездчику лошадей, после того как тот стал ее любовником.
В конце концов, чего она опасалась?…
Прощаясь, воспитательница почти зло сказала ей: «Ты остаешься одна… Я, было, хотела написать твоему отцу обо всем, чем мы занимались, да пожалела тебя. Однако не знаю, может, еще и напишу. Молись, чтобы я встретила, и как можно скорее, замену нашему цыгану. Иначе… иначе мне захочется отомстить».
Только теперь Мария до Пилар нашла в себе силы припомнить слова, сказанные мисс Карри, как и физическую травму, нанесенную ей Зе Педро. И вот каждый день, в один и тот же час слыша рожок разносчика почты, она приходила в ужас и убегала, прячась у себя в комнате. От мисс Карри пришло письмо?…
Прошло несколько месяцев. Сколько? Ей не хотелось их считать. «Нет, должно быть, отцу не стала известна их тайна и никогда не станет, – думала она теперь, – разве что воспитательница доверила ее Зе Педро?» И это предположение заставляло ее бояться парня. Хотя при всем при том объездчик лошадей не перестал быть слугой в ее доме, слугой, которым она с детства, еще играя с ним в лошадки, повелевала. А в последнее время, когда Зе Педро вдруг приближался к ней – это случалось очень редко, – она, боясь быть разоблаченной, приходила в замешательство. И тут же, не сказав ни слова, уходила, скрывалась в своей комнате. Сейчас же она шла на встречу с ним. Шла, так как нуждалась в этом испытании.
Мертвенно-бледная и дрожащая от страха – только ей одной был известен державший ее в плену страх, – Мария до Пилар довольно быстро пересекла двор, который вел к конюшне. Завидев ее, сын Атоугии тут же хотел было бежать к манежу. Но она остановила его окриком. Потом подошла к нему и спросила:
– Ты что, получил приказ предупредить кого-то о моем приходе?
Стоя в дверях конюшни, карлик Таранта приветствовал ее; Мария до Пилар ответила кивком головы, что пресекло его желание подойти и заговорить с ней – конечно же униженно, это ее, как правило, и раздражало. Карлик домогался ее поддержки, желая заменить на манеже сына Атоугии кем-нибудь другим. Но она поняла, что это только восстановит отца парнишки против Таранты, и поспешила уйти, скрывшись в коридоре, ведущем к манежу, даже не слушая ответа парня, смущенного ее грозным тоном. Сумрак в коридоре подействовал на нее угнетающе, ей стало трудно дышать. На мгновение она заколебалась.
С манежа доносился четкий, но грустный голос Зе Педро. Потом он смолк. Объездчик лошадей должен был знать, что сегодня утром она возвращается на манеж. Мария до Пилар была почти уверена, что он обязательно напомнит ей их встречу в лесу. Но это только подтолкнуло ее вперед, заставило выйти на арену и крикнуть, чтобы отрезать возможность отступления:
– Все готово?!
Она поняла, что тон вопроса его изумил.