попробовать на зуб. Женщины склонны принимать чудо как данность. Не стоит осуждать ни тех, ни других.)
Толпу время от времени прорежали воины Лисиппы и Гериона – конные амазонки и пешие самофракийцы, готовые предотвратить давку и вмешаться в возможные беспорядки. Но ничего подобного не случилось.
Когда мы вышли с храмовой площадки, уже смеркалось, а покуда, не расставаясь с толпой, добрались до другой площади – Площади Суда, уже наступила ночь. Но тьму разгонял свет факелов и множества маленьких плошек. Их нанесли столько, что луна, казалось, потускнела, а ведь та ночь была ночью полнолуния (как и ночь, когда мы заключили союз с горгонами). А там – кто бы усомнился? – нас ожидало пиршество.
По всей площади стояли накрытые столы, и сидеть за ними имели право все без различия: мужчины и женщины, атланты и Горгоны, воины и калеки, знатные и безродные, местные и пришлые. То, что нынче везли в город на возах и вьюках, а также притопало на четырех ногах, выставили для пирующих. И все это громоздилось на деревянных, либо глиняных блюдах, а чаще на пальмовых листьях.
Мегакло, Менот и городские повара потрудились на славу. И все перечисленные выше отдали честь поданным яствам в полной мере. В особенности мясу – и козлятине, и свинине, и говядине, и баранине. Ибо лишь те, кто ест мясо, почитались в этих местах богатыми. И потому мясом старались нажраться до рвоты, до опьянения, до полной неподвижности. Но также не забывали птицу, крупную и мелкую – от гусей, каковых здесь особенно любили, до голубей – и каши – ячменную, тыквенную, гороховую, и мучную похлебку на кунжутном масле.
А женщины макали белые лепешки в финиковый мед, и успокоенные тем, что не нужно предлагать лучшие куски за столом господину и кормильцу, и что господин и кормилец сам себя обеспечит, налегали на груши, арбузы и дыни. А столько хмельного не лилось еще никогда на этом побережье – озера финикового вина, водопады пива. Легкий ночной ветер разгонял чад от костров и котлов, и дым не ел глаза, но приятно щекотал ноздри.
Мегакло выгородила для нас – Боевого Совета и самых знатных гостей – места на помосте для судилища. Но очень скоро там остались только Шадрапа со служками и Мормо. Им это буйство и обжорство было уже не по летам, да и Мормо могла там снять, маску, не опасаясь, что на нее станут глазеть. Пробравшись за общий стол в мелькании факелов среди множества незнакомых лиц я различила Менота. Он сидел, обнявшись с каким-то чужаком в серьгах из синего стекла, наверное, со своим соплеменником, потому что оба громко пели на фригийском. Увидела вождя Шалмуну, впившегося в кабанью ляжку, Ихи… Он был без золоченых своих доспехов, к его плечам приникли сразу две темнокожих девицы, но от одной он отмахивался – вряд ли потому, что ее объятия были ему неприятны, просто она норовила щекотать его; и добро бы чем, а то обглоданным рыбьим скелетом. Разглядела Кирену с надкушенной лепешкой в руке – она прислушивалась к музыкантам, в лад пристукивая по столу, Шиллуки, набивавшего рот сладкой кашей, Никту, сосредоточенно, словно лекарка, пластавшую круг сыра.
Я тоже не стала пренебрегать кушаньями: поела жареной баранины с оливками и сыра, и выпила воды. До пива с того места, куда я втиснулась, было не дотянуться, а глотать эту сладкую бурду из фиников не хотелось. Кроме еды, вряд ли меня могло здесь что-нибудь развлечь.
А развлечения на площади нашлись. Сюда притащились все, кто умел – или верил, что умел – играть на каком-либо музыкальном инструменте, и, кто дружно, а кто вразнобой, терзали свои арфы, цитры, флейты и лютни. А уж о барабанах и трещотках и речи нет.
Мне приходилось упоминать, что для меня любая музыка – бессмысленный шум, но подозреваю, в ту ночь, чтобы расслышать какую-то мелодию, надо было обладать тончайшим слухом Кирены. Для прочих шум таким и оставался.
Объявились здесь и жонглеры. И в воздухе мелькали факелы, дубинки и позолоченные шары (я еще подумала – надо прислать кого-нибудь из них в крепость, пусть мои люди поучатся кое-каким приемам при метании ножей). Явились и плясуны. Вообще-то, водить хороводы начали еще засветло, вокруг кострищ у храма, а сейчас отплясывали кто во что горазд, не соблюдая ни фигур, ни такта.
И я как-то пропустила мгновение, когда визг и громыхания стали сходить на нет, задыхаться и, наконец, замерли. Молчание продолжалось недолго, словно промежуток между двумя ударами сердца. И в этот промежуток на главный стол, протянутый посреди площади, мягко и ловко вспрыгнули младшие горгоны.
Теперь, когда владычествовала Луна, а не Солнце, они освободились и от масок и от радужных перистых плащей. Но сказать, что они полностью обнажились, я не могла – на них остались уже знакомые мне пояса и ожерелья из костей. Такие же мелкие косточки были вплетены в их волосы и прищелкивали при каждом движении или дуновении ветра. Бледные тела горгон обливал серебристый лунный свет, и бежавшие по ним тени факелов представали причудливым одеянием.
Покрасовавшись мгновение неподвижно, горгоны медленно начали танец. Поблизости засвистела флейта, потом в отдалении вступила другая и еще одна. Танец был не тот, что они исполняли на вырубке, но суть его оставалась неизменна – доведенный до совершенства призыв плоти, погружающий зрителя в оцепенение, ввергающий его сознание в полный паралич.
Искусство к которому равнодушна – все равно искусство, и я могла его оценить. Большинство же пирующих взирало на пляску, разинув рты, особенно атланты, которым храмовые танцы в диковинку. Ихи, например, совсем забыл о своих смуглянках и взирал на горгон в совершенно детском изумлении. Но и прочие – торговцы, ремесленники, пастухи – таращились, как зачарованные.
Горгоны двигались на столе с изумительной точностью, приобретаемой годами ученичества, умудряясь не споткнуться на объедках или в лужах вина, не опрокинуть блюда или кувшины. Замедленные в начале, их движения становились все быстрее и быстрее, сопровождаемые сухими потрескиваниями костяшек в волосах, ожерельях и поясах. Когда, казалось, перебирать ногами быстрее стало уже невозможно, они завертелись волчком и спрыгнули на землю, рассыпавшись (словно порвались костяшки ожерелья) в танце по площади.
Люди, до того тупо таращившиеся на них, как-то вдруг повскакали с мест и также пустились в пляс – цепочками, хороводами, попарно, в одиночку. Не все, конечно. Для некоторых вино все же оставалось привлекательнее танцев, другие же были слишком пьяны, или просто осовели и отяжелели от жары и сытости. Но большая часть собравшихся на площади бесновалась в танце.
Ясно было, что это продлится недолго. Скоро факелы погаснут, масло в плошках почти выгорело, и останется только Луна. В ее присутствии никто не будет стыдиться того, что произойдет – здесь, на площади или на темных тесных улицах. Это входит в служение Богине – для горгон и для других почитающих Ее. Танец – тоже часть ритуала, как и то, что должно за ним последовать.
Как раз эти обряды чаще всего и проклинают служители мужских богов, и много лгут о них. А правда в