Несколько раз она начинала разговор с отцом; но слова застревали в горле. «Уезжаю», — говорили ее глаза, а губы молчали, сомкнутые робостью; она боролась с собой и не решалась сказать об этом напрямик.
Под конец все вышло как-то само собой.
В последний вечер они сидели, как обычно, за чаем.
Была темная, дождливая ноябрьская ночь, ветер выл в дымоходах, дождь барабанил по стеклам, лес стонал. Сквозь щели в окнах просачивался холод, и ветер колебал пламя тускло горящей лампы. Янова тяжело вздыхала, сонно слоняясь по квартире; даже Рох проникся общим настроением, сидел печально на кухне у плиты и всякий раз, как ветер проносился по лесу, отзываясь зловещим свистом в трубе, вяло поднимал глаза на окно, крестился и опять тупо глядел в догорающий огонь.
Орловского донимал ревматизм, он натер ноги муравьиным спиртом, обмотал их фланелью и забился в кресло, проклиная все на свете. Налитыми кровью глазами он следил за Янкой, которая, не в силах усидеть на месте, ходила из комнаты в комнату, сгорая от нетерпения.
Она решила ехать завтра.
«Завтра», — повторяла она тысячу раз и тысячу раз собиралась сказать отцу об отъезде, но, встречаясь с его взглядом, в котором сквозили страх, почти безумие, она все не могла решиться. Холодно, темно и как-то страшно было на сердце. Возбуждение достигло предела. С тревогой смотрела она на проливной дождь, вздрагивала при виде теней, метавшихся по потолку, притаившихся за мебелью. Наконец она пошла в свою комнату, отперла чемоданы и внимательно, словно впервые, посмотрела на их содержимое.
— Янова! Рох! — крикнул Орловский, сорвался с кресла и испуганными глазами впился в окно, за которым распласталась привлеченная светом летучая мышь. Она била крыльями и скользила по стеклу.
Янка задрожала от этого голоса, вскочила, замерла от страха.
Орловский притих, сел на прежнее место, посмотрел на нее и спокойно спросил:
— Готовишься к отъезду?
— Да, — с дрожью в голосе ответила Янка и сделала шаг вперед, будто готовясь к борьбе. Ее пронизал озноб.
Они долго смотрели друг на друга.
— Куда едешь?.. — спросил он беззвучно.
— В театр, — ответила Янка медленно, с усилием: спазмы ужаса душили ее, сжимая горло. С возрастающей тревогой всматривалась она в землистое лицо, в глаза отца, глядевшие на нее с упорством маньяка.
Промчался поезд с шумом и стуком, задрожали стены, посуда в буфете забренчала, потом воцарилась мертвая тишина.
— Куда уезжаешь? В театр?
— В театр…
Опять молчание. На линии заиграли рожки стрелочников; буря нарастала и била в окна, уныло стонал лес, нарушая зловещую тишину дома.
Глаза Орловского сверкнули; посиневшие, старчески отвисшие губы вздрогнули; он склонил набок голову, сразу став таким беспомощным, дряхлым, что Янка невольно сделала шаг вперед, опасаясь, как бы отец не свалился с кресла.
Он протер глаза, выпрямился и, словно пробудившись от сна, посмотрел сперва на Янку, потом на чемоданы. Сознание вернулось к нему. Янка насторожилась. Она была уверена, что отец будет возражать, выйдет из себя, может быть снова прогонит ее; к этому она была готова и твердо решила уехать; но этот взгляд отчаяния запал ей в сердце, расслабил волю, лишил уверенности; такого она не ожидала.
— Поезжай… поезжай… поезжай… — хрипло говорил он, будто с каждым словом отрывался кусок его сердца. В его голосе слышалось страдание.
Янка не ответила. Страх охватил ее, залил огнем лицо и руки, лишил мужества; она посмотрела на отца, не в силах сказать ни слова, а он встал, пошел в свою комнату и тут же вернулся с большим серым конвертом.
— Поезжай; вот здесь все, что у меня есть, — он стал вынимать и бросать на стол закладные, векселя, купоны, чековые книжки. — Здесь все, что у меня есть! — повторил он и достал из письменного стола деньги, вынул мелочь из кармана и все это сложил в одну кучу.
— Бери, не будешь больше терпеть нужду, а мне эти деньги ни к чему. — Переведя дух, он на минуту остановился, устремил взгляд куда-то вдаль и продолжал: — Мне уже ничего не надо. Дирекция похоронит меня за свой счет, а мне ничего не надо. Останусь один — сейчас лягу и умру… умру… умру… — повторял он все медленнее. Голова его затряслась. Он выронил конверт, поднял руки и зашатался.
Янка успела подхватить его, прежде чем он свалился на пол.
— Отец! Отец! — застонала она в отчаянии. — Янова, воды!
— Тихо, дочка, тихо! Все обойдется, расстегни воротник; вот и все, стало легче. — Он выпил воды и посмотрел на нее ясным взглядом, но печально, с болью.
— Поезжай, дитя мое, я не удерживаю, знаю, для тебя это счастье. Мы, старики, отцы и матери, — эгоисты, нам бы хотелось, чтобы дети всегда были при нас. Поезжай, прошу тебя. Я справлюсь тут, хоть и один… хотя тебя… не будет… хотя… Клянусь, я хочу этого! — крикнул он, ударил кулаком по столу и умолк, силы ему отказали; он опустил голову на грудь, и слезы покатились из глаз. Он ничего больше не говорил, только плакал, как ребенок.
Янка, встревоженная его состоянием, растроганная этими слезами, которые падали на ее сердце, словно сгустки раскаленной лавы, встала перед ним на колени и страстно заговорила:
— Папа! Я не поеду. Останусь с тобой. Прости меня. Прости, я не знала, что причиню тебе такое горе! Я не оставлю тебя одного, мы не расстанемся никогда. Слышишь, отец, только прости меня! — умоляла она, подняв смертельно бледное лицо, словно хотела почерпнуть мужества для жертвы, которая превышала ее силы. — Да, я не поеду, останусь с тобой, отец.
— Янка!.. Яня!.. — отозвался он, схватил ее в объятия, и принялся горячо целовать; потом заговорил как-то бессвязно, порывисто, засмеялся, закусил кончик бороды, наконец успокоился и вытер слезы.
— Дитя мое, я прошу тебя, поезжай.
— Нет, отец, я решила окончательно — не поеду. Не поеду! — повторила она и встала. Ей казалось, что после этих слов весь мир для нее рушится и гибнет во мраке, что все в ней умирает. Пустота вдруг воцарилась в мозгу и сердце. Янка спокойно поглядела на отца и еще раз повторила:
— Не поеду!
Она тяжело упала на стул, уже не сознавая, что с ней происходит.
Орловский вскочил с кресла. В глазах засветилась беспредельная благодарность; он упал перед Янкой на колени и, прежде чем она успела вырваться, обнял ее ноги и начал целовать их.
— Дитя мое родное, дитя! — твердил он.
Янка подняла его и подвела к креслу — он шатался. Янка собрала все силы, чтобы самой не потерять самообладание, налила отцу чаю.
— Знаешь, отец, если бы Гжесикевич пожелал, я бы пошла за него, — сказала она, чтобы только его успокоить и убедить в том, что сделает все, что говорит. — Ты бросишь тогда службу и поселишься с нами.
— Брошу службу, брошу, мне уже все опротивело, с некоторого времени я чувствую себя больным, голова постоянно болит, — он не досказал мысли и порывисто обернулся: ему показалось, что преследующий его призрак стоит за ним; он ясно слышал его голос и теперь стал искать его глазами.
Янка видела это движение не впервые, но не придавала ему значения, да в эту минуту она и не поняла, в чем дело, а только смотрела на отца и повторяла:
— Не поеду, останусь, не поеду! — Все в ней сопротивлялось этому решению. Она сидела молча, потрясенная всем случившимся, не в состоянии еще понять всей важности события.
Янка уложила отца в постель; покорно, почти бессознательно принимала она его поцелуи и слова благодарности. Потом машинально, по привычке, пробежала последний номер газеты, даже попыталась остановить свое внимание на фасоне шляпы, которую увидела в «Плюще», [14] дала Яновой распоряжения на завтра, сама убрала со стола, спрятала посуду в шкаф, расплела