первое в Польше произведение, написанное с такой правдивостью. В нем сама жизнь.
Она достала множество больших и маленьких листков, полосок из газет, даже конвертов, исписанных бисерным почерком, кое-как их разобрала и, подсев ближе к слушательницам, негромко начала:
«Валюсь! Валюсь! Валюсь! — шептала Юзя в изнеможении, и ее колени дрожали с каждым вздохом. Она впилась своими алыми губами в его грязное, разгоряченное, залитое потоками пота лицо.
«Валюсь! — Глаза ее становились все мутнее, ее охватила сладкая, бодрящая дрожь, и какая-то щекочущая слабость разлилась по всему телу».
— А чай пить будем? — воскликнул, входя, декан.
— Да, да, непременно. Прошу всех к столу, — отозвалась старшая из хозяек; Стабровская между тем собирала дрожащими руками листки своей рукописи, рассерженная тем, что ее прервали на самом интересном месте.
— Я не успела прочесть вам лучшую сценку, как Ягна, жена Валека, внезапно застает их.
Хелена и Янка были смущены уже тем, что слышали, и невольно покраснели, не смея взглянуть на Стабровского, который с любопытством следил за ними.
Стабровская сидела за столом возбужденная, глаза ее блестели, бледные губы налились кровью, она слегка потягивалась и непрестанно покусывала кончик языка, мысленно смакуя сцену из своего рассказа.
— Итак, мой друг, вы собираетесь весной в Италию, — продолжал декан начатый еще за картами разговор.
— Поеду, не будь я Рутовский, поеду: раз, два — и буду там.
— Кажется, вы уже пятый год собираетесь, — с иронией заметил Стабровский.
— Да, да, каждый раз что-нибудь мешает; но уж в этом году хоть на корню продам пшеницу, да поеду.
— Конечно, Италию стоит посетить.
— Вы там были? — воскликнул с живостью Рутовский, обратившись к Волинской.
— Мы жили там с мужем целый год.
— Ах, вы должны мне рассказать, — он подсел к ней, — я прожил в Италии шесть лет и все не могу ее забыть: что-то тянет меня туда. Только и мечтаю хоть перед смертью побывать там снова. Вы бывали в Риме?
— Мы пробыли там несколько недель.
— Правда, он похож на руины, на прекрасное, но опустошенное поместье? А вы были под куполом святого Петра? Я ходил туда каждую неделю, там, под самым крестом, есть трещины, откуда видно Средиземное море, но с такой высоты, скажу я вам, оно зеленое-зеленое, как молодая пшеница… Вот как у нас, идешь, бывало, тропинкой, а слева и справа шумят и стелются к ногам колосья. Красиво! А Монте- Пинчио! Чудесный оттуда вид на город, скажу я вам. Мы обносили его каменной стеной со стороны виллы Боргезе.
— Как, вы строили стену?
— Еще бы. Не будь я Рутовский, если мне не приходилось тачками возить камень. А что было делать? Хо-хо! — Не такие еще были работы. — Он подкрутил усы, лицо его просияло, и выцветшие глаза засверкали голубизной.
— А Неаполь? Наверно, до сих пор там все та же вонища? Улочки, скажу я вам, как настил на болоте! Жарища, духота, шум; по стенам ползет грязь; оливковое масло смердит, люди смердят, рыба смердит, ослы смердят — человеку так и хочется убежать в лес! Но сделаешь десять шагов в сторону — тихо, как в бору. У стены растут золотые апельсины, благоухают розы, поют птички, и люди молятся перед мадонной! Я три года жил в Неаполе, у гавани на Виа… нет, подождите, это была Виниколо Сиеста, что-то вроде сточной канавы, не улочка, а тупик, дома в шесть этажей. Из окон по обе стороны можно пожать друг другу руку. Вы помните, конечно, это Виниколо Сиеста, около порта?
— К сожалению, нет. Там столько этих закоулков, да еще таких страшных, что мы боялись туда заходить.
— А залив все такой же, а? Когда смотришь вдаль, виден Капри, а вода синяя-синяя, до темноты, словно поле васильков. Чудесно, только бы рисовать… А Венеция? Не будь я Рутовский, не город, а грязная утка — один камень, небо и вода! Глупый город, скажу я вам. А все остальное — Падуя, Флоренция, Генуя — сплошное свинство. Бывал я и там и сям, знаю Италию как свои пять пальцев. О, bella Italia![16] Ха-ха! Дивный край: лесу ни клочка, полей настоящих не найти, хозяйство такое, что упаси боже, — салат, вино, оливковое масло!
— По вашим словам получается так, что Италия оставила у вас не очень-то хорошее впечатление, — заметила Стабровская.
— Вроде бы и так, но каждый раз, когда я вспоминаю о ней, на сердце у меня становится тепло. Мне было там и скверно, и голодно, и грустно, но что-то тянет меня туда; иногда выйду в поле, особенно во время жатвы, посмотрю в небо и вижу — что-то оно у нас больно темное, хотя солнце и жарит вовсю. А в Италии не то — много света, тепла. Бывало, в Неаполе заберешься в горы, взглянешь на море, на город, на деревья — и сразу тебя слеза прошибет — ревешь белугой, а отчего — не знаешь. Весной непременно поеду туда, а там будь что будет… Или вот, бывало, наработаешься, изрядно устанешь и идешь на мол, к воде, в сторону Торре дель Греко,[17] где сплошные апельсиновые сады, сядешь и просто глотаешь воздух, впитываешь глазами свет, забыв обо всем на свете, а море каждую минуту тебе под ноги — хлюп, хлюп! И, скажу я вам, такая теплынь и так апельсинами пахнет, что в человеке все словно замирает от радости, а тут еще по воде едет какой-нибудь простой мужичишка, да так поет, что по косточкам разливается истома. Не раз последней лирой пожертвуешь, сядешь в лодку — и в море, а лодочник на мандолине трень-брень… трень-брень:
запел он хриплым, дрожащим от восторга голосом. Он вдруг вскочил, глаза у него потемнели, и он принялся крутить усы, чтобы скрыть волнение и досаду, — мужчины посмотрели на него с усмешкой.
Ксендз-декан прищурил один глаз, понюхал табаку и пробормотал:
— Старый грешник! Гарибальдист, масон…
Стабровская слушала Рутовского с профессиональным писательским вниманием и, казалось, отмечала в памяти каждое его слово и жест… Хелена, закрыв глаза, мысленно перенеслась в Италию, в Неаполь, поплыла в гондоле и заслушалась. В ушах у нее звучали слова:
A в Янке росло желание увидеть все эти чудеса. В ее воображении сливалось слышанное с прочитанным, порождая тысячи образов. Воцарилось молчание. Горничная наливала и разносила чай.
Рутовский склонил голову над стаканом; тоска по грязи, камням и красоте Италии, в которую он был безотчетно влюблен, терзала его сердце. Он стыдился самого себя: да и как тут было не стыдиться, если он, отец шестерых детей, старый человек, думает еще о таких глупостях, словно молокосос! Тьфу! — Он незаметно сплюнул и завел разговор о хозяйстве.
Стабровская пошла в библиотеку и записала на белой карточке: «Эпизод: шляхтич, который побывал в Италии, называет Рим опустошенным поместьем. О Неаполе говорит: вонища, жарища. Падуя, Флоренция, Генуя — свинство. О Венеции: грязная утка».
К дому со звоном подъехали сани. Стабровский вышел и вскоре вернулся растерянный и бледный.
— В Розлогах вас ждут сани из Буковца, — шепнул он Янке.