молитв.
Наконец пришли ксендз с органистом.
Некрашеный сосновый гроб вынесли и поставили на телегу. Бабы, по обычаю, заголосили, и процессия двинулась с пением по длинной деревенской улице на кладбище.
Ксендз, запевая, быстро шел впереди в своей черной шапочке и шубе поверх белого стихаря, завязки которого шуршали на ветру. Время от времени бросая приглушенные, словно замерзающие на холоде латинские слова, он смотрел вперед, и в глазах его была скука и нетерпение.
Ветер трепал черную траурную хоругвь с изображением смерти и ада, и она качалась во все стороны. У всех ворот стояли бабы в красных платках и мужики с обнаженными головами. Набожно склонившись, они били себя в грудь и крестились. Во дворах яростно заливались собаки, некоторые вскакивали на заборы и выли. А из окон с любопытством глазели замурзанные ребятишки и беззубые, морщинистые старики с лицами истертыми и унылыми, как осеннее поле под паром.
Хор мальчиков в холщовых штанах и темносиних жилетках с медными пуговицами, без шапок, в деревянных башмаках на босу ногу шел впереди ксендза. Все они смотрели на изображение ада на хоругви и тихими простуженными голосами, вторя органисту, тянули одну ноту, пока он не переходил на другую.
Игнац шагал с гордым видом, одной рукой держась за древко хоругви, и пел громче всех. Он был весь красный от холода и натуги, но держался стойко, как бы желая показать, что имеет право итти впереди всех, так как хоронят его родного деда.
Вышли за деревню. Здесь ветер дул сильнее и особенно досаждал Антеку, чья мощная фигура возвышалась над всеми. Волосы у него разлетались во все стороны, но он не замечал этого, так как ему нужно было править лошадьми и придерживать гроб на ухабах и выбоинах.
Сразу за телегой шагали обе сестры, молясь вслух и то и дело меряя друг друга сверкающими взглядами.
— Пшел домой! Я тебя, стерва! — один из мужиков нагнулся, словно ища камень.
Пес, который от самого дома бежал за телегой, завизжал, поджав хвост, и укрылся за грудой камней у дороги, а когда люди прошли, перебежал на другую сторону и боязливо затрусил дальше, стараясь держаться около лошадей.
Кончили петь латинские молитвы. Женщины визгливо затянули:
— «Кто к защите твоей прибегает, господи…»
Голоса быстро таяли в воздухе, заглушенные ветром и метелью.
Начинало смеркаться. С белых полей, бескрайних, как степь, где местами только торчали скелеты деревьев, ветер нес тучи снежной пыли и швырял их в толпу.
— «…и всем сердцем верит в тебя» — звучал гимн, прерываемый воем вьюги и частыми, громкими криками Антека: «Н-но, н-но, милашки!» Он все усерднее подгонял лошадей, так как начинал сильно зябнуть.
В тех местах, где встречались камни и деревья, выросли длинные сугробы, громадными клиньями перегораживавшие дорогу.
Пение часто обрывалось, и люди с беспокойством смотрели на белую массу снега, которая с шумом и воем металась вокруг, подхваченная ветром, нагромождаясь валами и затем разлетаясь. Она то катилась волнами, то напоминала гигантский разматывающийся клубок и била в лицо людям миллиардами острых игл.
Большинство провожавших повернули с полдороги обратно, опасаясь, что метель усилится. Оставшиеся поспешно, почти бегом дошли до кладбища. Могила уже была вырыта, и все остальное проделали наспех — что-то там пропели, и ксендз окропил гроб, потом засыпали могилу мерзлой землей со снегом и разошлись.
На поминки Томек пригласил всех к себе, «потому что отец духовный говорит, что в корчме не обойдется без греха».
Антек в ответ только выругался, и, позвав Смолена, они с Моникой, вчетвером — так как взяли и Игнаца — пошли в корчму. Выпили пять кварт водки с салом, съели три фунта колбасы и окончательно столковались со Смолецем насчет займа.
От тепла и водки Антека так развезло, что, выходя из корчмы, он сильно шатался. Жена крепко взяла его под руку, и они пошли домой вдвоем. Смолец остался в корчме — пить в счет предстоящего займа у Антека, а Игнац помчался вперед, потому что ему было очень холодно.
— Ну, мать, видишь — пять моргов теперь мои! На будущий год посею пшеницу, ячмень, а нынешним летом картошку… Мои! «Кто воззвал к господу: ты — моя надежда!..» — затянул он вдруг ни с того ни с сего.
А вьюга выла и бесновалась кругом.
— Тише, ты! Упадешь, что я с тобой делать буду?
— «Того он ангелам своим прикажет охранять», — пел Антек, но скоро замолчал — мешала отрыжка колбасой. На улице все больше темнело, а метель так разгулялась, что в двух шагах ничего не было видно. От шума и свиста кругом можно было оглохнуть, и целые горы снега поминутно обрушивались на них.
Из хаты Томека, мимо которой они проходили, долетело пение и громкий говор. Там справляли поминки.
— Язычники проклятые! Воры! Ну, погодите же! Вот у меня пять моргов… потом будет и десять — что вы мне сделаете? Ага, что, взяли, сучьи дети?.. Буду работать, и все у меня будет… верно, мать? — И он колотил себя в грудь, тараща мутные глаза.
Так он болтал еще долго. И только когда пришли домой и жена дотащила его до кровати, он свалился на нее, как мертвый, и утих. Но не заснул и через некоторое время позвал:
— Игнац!
Мальчик подошел осторожно, опасаясь, как бы его не достала отцовская нога.
— Игнац! Будешь, сукин сын, хозяином на своей земле, а не оборванцем-батраком, не мастеровым! — кричал Антек, колотя кулаком по кровати. — Пять моргов — мои! Ага! Немчура проклятая, сукин…
И захрапел.
Томек Баран
Томек открыл дверь в корчму. Изнутри повалил пар, как из хлева, и в лицо ему ударила зловонная духота, — воздух здесь словно липнул к коже. Но Томек этого даже не заметил. Войдя, он сразу стал прокладывать себе дорогу сквозь густую толпу, как сквозь груду зерна на гумне, добираясь до деревянного барьера, отгораживавшего буфетную стойку.
— Давай восьмушку, да покрепче.
— В кружку налить?
— Нет, в бутылку.
Шинкарка отмерила ему водку. Томек уплатил, взял бутылку и рюмку и, пройдя в другой конец избы, уселся за столик у стены. Налил себе рюмку, выпил. Сплюнул сквозь зубы, утер рот рукавом и задумался. Что-то, видно, его мучило — он не мог усидеть на месте, то и дело сплевывал, ударял кулаком по столу или вскакивал, словно бежать куда-то собрался, но опять с тихим стоном тяжело плюхался на лавку и тер глаза кулаком, потому что из них то и дело выкатывалась на сухую синеватую щеку слеза, жгучая, как огонь. Он почти не сознавал, где он и что происходит вокруг. Какое-то тяжелое горе камнем лежало у него на сердце, и видно было, что человек не может с ним справиться: он все беспомощнее сутулил плечи, все чаще вздыхал и чесал в затылке.
А корчма ходуном ходила от топота, от стука каблуков. Пар двадцать, плотно притиснутых друг к другу, кружились в тесноте посреди комнаты, пристукивая каблуками и громко покрикивая.
— Гоп! Гоп! Гоп! — слышалось со всех сторон.
Водка и упоение пляски туманили головы, дикое возбуждение охватывало танцующих, и они всё