назвать то чувство, которое ширилось в его сердце…
Так томятся деревья в иные мартовские дни, убийственные дни ненастья, холодные, мокрые и ветреные. Но деревья тоскуют по солнцу и весне, а люди о чем? Люди, как и вечно умирающие и воскресающие деревья, тоскуют и плачут о том, что было и минуло…
Пан Плишка очнулся, когда из окутывавшего двор полумрака донесся резкий и протяжный скрип.
«Это Антоний», — подумал он.
Да, это был Антоний, старый рабочий, которому когда-то при взрыве котла на фабрике выжгло глаза. Теперь он, вращая огромное колесо, накачивал воду в верхние этажи.
Сквозь утренний туман, словно за матовым стеклом, видно было, как старик автоматически нагибался и разгибался, мерными и точными движениями, подобно живому маятнику.
А колесо скрипело протяжно, не умолкала жалоба утомленного железа. Воронок яростно лаял на старую дворняжку, которая приводила слепого Антония на работу.
Пан Плишка сегодня не мог дождаться гудка.
Он вышел на кухню и стал тихонько разводить огонь под плитой.
— Что, разве уже пора вставать? — спросил голос из угла, отгороженного ширмой.
— Нет еще. Тише, пани, не разбудите малого!
Он подошел к другому углу — здесь, тоже за ширмами, спал мальчик. На столике разбросаны были книжки и тетради, а ранец и гимназический мундир валялись на полу под столом.
Пан Плишка все подобрал, привел в порядок, с улыбкой посмотрел на разрумяненное сном лицо мальчика и, взяв его башмаки, пошел их чистить — он чистил их обычно на дворе перед домом, чтобы никого не будить. Башмаки были совсем худые, убогие детские башмаки, все в ранах, швах и заплатах, — трогающие сердце башмаки нищеты, без подметок, передков и каблуков, но с задорно торчащими целыми ушками. Пан Плишка всегда чинил их и чистил любовно, улыбаясь удивительно ласковой улыбкой, делавшей его похожим на доброго старого пса.
День уже подходил большими шагами, окна четвертых этажей зарозовели, окна в третьих были белые, во вторых — серые, словно сотканные из ледяного тумана, а в первых этажах они сверкали холодным суровым блеском полированного базальта.
«Надо будет купить ему новые башмаки», — подумал пан Плишка и вдруг сильно вздрогнул, потому что в эту минуту хриплый, пронзительный вой фабричного гудка прорезал тишину.
В большой комнате началась шумная суета. Четыре фигуры поднялись с коек. Это жильцы вставали и поспешно собирались на работу.
«Что-то со мной неладно», — размышлял пан Плишка по дороге на фабрику и все ускорял шаг, так как из трубы котельной уже вырывалось красное пламя, а в нижних помещениях окна ярко сияли.
Он занял свое место в подъемной машине и, зажав в руках стальной трос, ожидал сигнала.
В цехах было еще тихо. Нижние были залиты электрическим светом, верхние — освещены только бледными лучами зари, и в ее свете смутно рисовались мощные корпуса машин, напоминавшие стадо огромных зверей, лежащих как будто неподвижно, но уже подобравшихся для прыжка. Приводные ремни висели, как вырванные из тела жилы, как бессильно опущенные во сне руки.
Рабочие входили торопливо, здоровались друг с другом молча, кивком головы, окидывали тупым взглядом цех и бесшумно, с какой-то боязливой покорностью прилипали к машинам. Там и сям среди этих огромных железных скелетов шелестели слова недочитанной по дороге молитвы или слышался тихий разговор. Иногда чей-нибудь встревоженный голос звучал громче, но тотчас же затихал, и лишь утомленные глаза людей устремлялись к окнам, за которыми зеленели деревья, видны были поля, покрытые молодыми всходами, далекий лес… туда, где было солнце, воздух, тепло, вольная доля.
Но вот заревел гудок — сигнал приниматься за работу.
Люди машинально выпрямились, машины дрогнули, и поток огромной, страшной силы разлился по всей фабрике. Сжались и напряглись ремни, содрогнулись зубчатые колеса, ожили железные чудовища, задрожали стены, люди согнули спины.
Первый напор… Словно ураган ударил в неподвижные машины. Минутное колебание… тихий стон сопротивления… тяжелое, натужное, похожее на хрип, дыхание машин и людей… мгновение безмолвной страшной борьбы… И вот внезапно, сотрясая стены, дико завыли побежденные, пущенные в ход машины.
— Подъемник! В четвертый! — унылым эхом загудел голос в глубоком, темном четырехъярусном колодце, где работал пан Плишка на своей подъемной машине.
Он потянул канат и поплыл вверх медленно, беззвучно, как чудовищный паук по растянутой им паутине.
— Подавай в красильный!
И он снова спускался вниз в темноте; только сквозь четырехугольные отверстия в стенах мелькали перед ним, как в калейдоскопе, этажи, цеха, люди, машины, окна, груды готовых изделий. Подъемник прошел мимо сушильни, залитой розовым светом утра, и пана Плишку овеяло ужасно сухим и горячим воздухом, ударил в уши глухой, тревожащий гул машин, заключенных в металлические коробки; вот промелькнул отделочный цех, где воздух насыщен запахом соды, серого мыла, разогретых красок, хлором, влажными и жаркими испарениями прессуемых тканей; потом третий этаж в сероватом, словно мокром, дневном свете. Подъемник проходил через стригальное отделение, где в призрачном белесом тумане бумажной пыли холодно поблескивали длинные изогнутые острия стригущих машин, а люди маячили среди этой снежной метели, как бредовые видения фабрики, метавшейся в горячке непрерывного труда.
Дальше, ниже — промывочный цех. Лифт проходит сквозь чащу тесно сдвинутых, шумных станков, сквозь сеть передаточных и приводных ремней, которые тысячами рук, подобно страшным спрутам, охватывают все и сжимают, спускаются с потолков, проникают сквозь этажи, стены и дворы и неутомимо бросаются на валы, колеса, обвиваются вокруг них, скользят вверх и вниз, пугая своей неуемной, дикой силой, и наполняют фабрику тихим, но жутким криком торжества.
Отсюда — еще ниже, на самое дно фабрики, туда, где уже нет ни дня, ни ночи, — в красильный цех, где от огней газовых горелок в тумане разноцветных паров расходятся радужные круги света, где вечно, монотонно шумит и плещется вода, где стоит едкий запах кипящих химических составов, и стук машин, и хаос криков, движений, тусклых красок, где люди и машины изнемогают в судороге чудовищных усилий.
— Подавай! — гремел крик сверху, и пан Плишка тянул канат и поднимался. Он проезжал опять все четыре этажа, забирая по пути людей, товары, вагонетки, останавливался на минуту перед отверстиями, через которые подъемная машина сообщалась с цехами, погружался в ночной мрак, переходил из ночи в сумерки, в рассвет и на верхних этажах окунался в яркий дневной свет. Через окна сушильни он видел солнце и темную линию далекого леса, потом, спускаясь ниже, видел молодую листву тополей, и еще ниже — покрытые туманом пруды. А там его снова поглощала ночь, и во мгле нижних цехов маяками качались машины, а он ехал дальше, всегда одинаково медленно, бесшумно, автоматически…
Так пан Плишка ездил уже лет двадцать. Он никогда не хворал, ни разу не брал отпуска.
Он был старейшей машиной на фабрике, только машиной, ибо постепенно забывал о себе, о собственной жизни и по временам даже не помнил уже, кем был когда-то, где родился. Он уже не мог ни о чем ни думать, ни мечтать и, когда по вечерам сидел у себя в комнате, впадал в странное состояние. Он словно видел перед собой машины и ощущал в себе все движение фабрики. Через него как бы проходили бесконечные приводные ремни, тускло сияли всевозможные краски, вращались колеса, сверкая стальным блеском. Он слышал внутри себя грохот машин, его обволакивал густой туман приглушенных голосов, и, как бледные тени, забытые тени, мелькали силуэты людей. Все это проходило перед ним так явственно, ощущалось так живо, что не раз он боялся шевельнуться, чтобы не быть раздавленным этими ворочавшимися в нем чудовищами.
Постепенно пан Плишка так втянулся в жизнь фабрики, что жил только ею, понимал и ощущал только жизнь машин, только о них думал, думал с безмерной любовью и беспокойством. Что ему было до людей, которые, как волна, проплывали через фабрику и бледными призраками суетились около колоссов-машин, подстерегая каждое их движение. Люди служили этим машинам, как верные собаки, зависели от них, жили только по милости этих могучих, бессмертных владык, страшных своей мудростью и силой.
Пан Плишка презрительно усмехался, глядя на согбенные спины, изможденные, мертвенно-бледные лица, мозолистые руки… Чем были они, эти люди, перед мощными машинами с блестящими стальными