который – ну да, перед самым его первым сольным концертом, Рафаэль не забыл об этом, – так хорошо починил “Рэндалл Карт”.
На людях, не краснея и не запинаясь, без малейшего смущения – так беззастенчиво и непринужденно притворяться могут только безумно влюбленные – Андраш и Саффи подают друг другу руки, словно встретились впервые.
Вот оно – начало конца нашей истории.
Той же осенью 1963-го Рафаэль уезжает вести мастер-класс на западном побережье США.
Даже уезжая надолго и далеко от семейного очага, он не ощущает разлуки с женой и сыном. Наоборот – у него есть Саффи и Эмиль, он их любит, у них уютный дом, и это главное, что ему нужно для счастья. Рафаэль Лепаж – человек во многих отношениях незаурядный, но в этом – нет: типичный мужчина, каких большинство. Все отцы семейств образца 1963 года ведут себя именно так. О том, что творится в доме, им известно лишь в общих чертах и смутно. Они делают свое дело за его стенами и содержат домочадцев, регулярно навещая их, чтобы в каком-то смысле отогреться душой. Так что частые отлучки Рафаэля ни о чем не говорят и никто его за них не осудит: по всем критериям он прекрасный муж и отец.
Он был в Сан-Франциско 22 ноября, когда Джон Фицджералд Кеннеди упал с простреленной головой, заливая кровью розовый костюмчик своей супруги Жаклин. Эта трагедия впечатлила его, но не сказать, чтобы слишком потрясла: памятуя речи отца, страстного поклонника Токвиля<
Но гостеприимные коллеги, желая создать более благоприятное впечатление о своей стране, уговорили его посетить живописные уголки Сан-Франциско. Вот почему незадолго до отъезда Рафаэль, ничего подобного не планировавший, зашел в магазинчик хиппи. Он купил там оригинальный берет для Саффи, а для Эмиля – парку, сшитую из розовых, сиреневых, фиолетовых и бордовых кусочков замши. Таких курточек появится много в ближайшие десять лет, но, когда Рафаэль привез ее в Париж в начале декабря 1963-го, она была во Франции единственной.
– Спасибо, папа, – степенно благодарит Эмиль, примерив пеструю парку перед большим зеркалом в гостиной и убедившись, что она ему впору. Его личико кажется совсем крошечным под огромным капюшоном.
– Как забавно! – улыбается Саффи. Лихо сдвинув набекрень пурпурно-фиолетовый бархатный берет, подбоченясь, она вертится так и этак, принимает позы женщины-вамп, обольстительницы, Дитрих в “Берлинской блуднице”.
Гордый своим выбором, Рафаэль одобрительно присвистывает.
Вот так все и начинается.
Вот такая жизнь у людей.
Еще и погода вмешивается. Если бы в тот день не потеплело…
Всю первую половину декабря было холодно и дождливо; Эмиль сильно простудился, и Саффи сидела в четырех стенах на улице Сены, ухаживая за ним. Вот почему двадцатого числа, когда внезапно распогодилось, а температура у сына спала – тем более что Рафаэль с утра ушел на занятия в консерваторию, – она с особой радостью строит планы на предстоящий день.
После пяти лет любви Саффи все так же тоскует по телу Андраша, по его голосу, по его сильным рукам.
– Пойдем сегодня к Эдешапе? – спрашивает она Эмиля. – Ты как, достаточно окреп?
– Да, да!
Саффи смотрит на термометр, прикрепленный к балкончику за окном гостиной, тому самому, с которого Рафаэль подростком свесился, чтобы посмотреть на расстрелянных подпольщиков. Пятнадцать градусов! Чудо!
Все же на всякий случай, во избежание рецидива, она заставляет Эмиля надеть американскую парку.
– Не хочу! Она ведь розовая, девчоночья, надо мной будут смеяться!
– Надень, Schatz, пожалуйста. Доставь мне удовольствие.
Во второй половине дня становится еще теплее, и Андраш предлагает погулять в Тюильри. Эмиль прыгает от радости: это одно из его любимых мест в Париже.
Но аллеи сада так развезло, что не пройти; стулья стоят длинными рядами, аккуратно составленные друг на друга; вход на качели-лодки заперт на висячий замок; кукольный театр закрыт, карусели тоже, беседка тоже… Троица совсем приуныла – как вдруг Эмиль, задрав голову, кричит:
– Смотри!
Сказочное видение, мираж: по другую сторону сада, на площади Согласия, огромное и ослепительное в солнечных лучах, высится колесо обозрения.
– Можно, мама?
– Конечно, можно! Побежали?
И все трое, немка, венгр и ребенок, не ими вдвоем зачатый, пускаются бегом к чудесному аттракциону. Вот и добежали до будочки-кассы, запыхавшиеся, взмокшие; Эмиль сбрасывает парку и дает подержать матери:
– Умираю, жарко!
Когда подходит их очередь в кассу – неприятный сюрприз: денег только на два билета, на три не хватает.
– Идите вдвоем, – говорит Андраш. – Мне больше нравится на твердой земле. И если все пойдут кататься, некому будет полюбоваться снизу. Давай-ка…
И, чтобы освободить Саффи руки, он берет у нее парку Эмиля.
Мать с сыном забираются в качающуюся кабинку. Медленно поднимаются к синеве, к чистому и ясному декабрьскому небу. Им не страшно – Эмиль боялся, что будет страшно, но нет, все спокойно, и светло, и искристо, не гудит и не трясет; вот уже, описав полукруг, их кабинка плавно скользит к земле – и мама, сияя зелеными глазами в солнечном свете, наклоняется вперед и машет рукой Aпy – вон он, Aпy, с моей курткой, курит сигарету, и машет нам в ответ, и улыбается, я только-только успеваю увидеть, как он выпускает дым из обеих ноздрей сразу, будто дракон, – я обожаю, когда он так делает! – и мы опять поднимаемся, плавно и тихо, какой громадный Париж, белый и серый до самого горизонта и весь искрится…
Саффи прижимает Эмиля к себе:
– Ну как? – спрашивает она.
– Хорошо…
– У меня немного кружится голова, но я обожаю!
– А как ты думаешь, голуби спрашивают друг друга, что мы делаем у них в небе?
Саффи смеется. Они теперь на самом верху, и колесо останавливается, чтобы другие люди внизу могли сесть.
Андраш курил сигарету, пока окурок не обжег ему пальцы; он машинально затоптал его каблуком (каблуком старого венгерского ботинка, эти ботинки еще до войны сшил на заказ для его отца друг-сапожник, а потом сапожника отправили в гетто, где он умер от голода и лежал и гнил на улице много недель среди трех тысяч других мертвых евреев, пока не пришли наконец русские и не освободили прибрежную часть Буды); теперь, приставив руку козырьком ко лбу, он пытается разглядеть кабинку Саффи и Эмиля, которая тихонько покачивается на самом верху колеса обозрения. Он не замечает – и с какой стати ему замечать? – что одно такси делает уже третий раз круг по площади Согласия.
Трех кругов хватило.
По правде сказать, хватило и одного, но Рафаэль никак не мог поверить своим глазам.
Он поднял руку и положил ладонь на спинку переднего сиденья у плеча шофера, который вообще-то вез его прямиком с улицы Мадрид на улицу Сены.
– Простите…
Как он ухитрился произнести это голосом, до такой степени похожим на его обычный голос, когда внутри у него все захрустело, и пошло трещинами, и наполнилось ужасом?