опускаться, и высотные здания тянули длинные холодные тени. Маленькие люди внизу спешили в тепло. Ни жалости, ни слез, ничего не было. Дед был живой. Такой же живой и далекий в своей заметенной снегами Алексеев-ке, точно-точно такой же, как и день или два назад, когда Сашка еще не знал ничего, или, может, дед на самом деле еще был жив.
Сосед вернулся из университета, спросил удивленно, что же, мол, не поедешь, и только тут, по лицу соседа, Сашка понял, что у него умер дед. И заторопился.
В Алексеевку приехал во втором часу ночи. В доме никого не было, мать увели к родне, только какой-то мужик храпел в кухне за печкой. Поднялся, когда Сашка включил свет.
– Колька, – протянул он тяжелую руку, щурясь на лампочку, – племянник его, а ты внук что ль?
Сашка кивнул, устало сел на табуретку. Створки дверей в горницу были непривычно закрыты.
– А я только уснул, – широко зевая, сказал Колька. – Иди, посмотри, что ли, да давай выпьем. Или, хочешь, сейчас выпей, потом посмотришь.
Деда не было. Он не вышел его встречать. Ниоткуда, ни из мастерской, ни из курятника не зашумел, сейчас, мол. Лучше бы этого Кольки здесь не было. Тогда бы он не пошел в горницу. Или пошел, но потом. В горнице было подтверждение той телеграммы, и он не хотел туда. Но Колька стоял и смотрел на него, и надо было идти. И Сашка нахмурился растерянно и пошел, досадуя на себя, на Кольку, на выключатель в горнице, который вечно заедал.
Дед лежал на столе. К нему ногами. Под черным абажуром. Сашка ждал, что дед будет в гробу, и боялся именно этого, но гроба почему-то не было, дед лежал просто так, в ботинках. Как будто напился и решил пошутить, улегся. И Сашка, совсем уже ничего не понимая, шагнул к деду, желая прекратить эту шутку. Может быть, он на секунду сошел с ума.
– Дед, – прошептал, чтобы только дед услышал, а не Колька, и вообще больше никто, и совсем по- детски, как он всегда его будил, добавил сердитым быстрым шепотом: – деда!
Дед лежал молча. Сашка смотрел на чье-то чужое желтое лицо с белой лентой на лбу. Это был не дед. Сашкиного деда, Павла Семеновича Громова, здесь не было. Душа Сашкина пометалась еще в растерянности и вдруг успокоилась. Дед был где-то рядом. Такой же живой, как всегда, каким всегда и представлял его Сашка. Он тупо, не понимая ничего, смотрел на покойника или даже мимо него, потому что в эту самую секунду его дед за этим самым столом рассказывал что-то веселое, и хохотал, и хватал бабушку за коленку под скатертью. Сашка повернулся и вышел из горницы.
Пить не стал, пошел к дядь Шуре. Старик не спал, курил впотьмах у открытой печки. Обрадовался Сашке. Руками замахал, тихо, мол, люди спят в комнате.
– Здорово, здорово, внучек, со мной ляжешь, на полу вон постелил. Был у деда-то?
– Был...
В голове все путалось. Сашке хотелось узнать у дядь Шуры, где дед. Казалось, что дядь Шура засмеется, как он всегда посмеивался над своим коре-фаном и скажет, где он и когда вернется. И дед вышел бы с задов, из маленькой калиточки в углу сада, по дороге привычно отпихнул ласкающегося Байкала и притворно хмуро улыбнулся бы навстречу внуку. От таких картин у Сашки слезы наворачивались, и он начинал понимать, что ничего этого уже не будет. И их Байкала давным-давно уже нет.
Дядь Шура прервал молчание.
– Дочка, Верка, в Воркуту завербовалась. Далеко ведь это?
Сашка посмотрел на него, будто вспоминая, что же это – Воркута.
– Далеко.
– Ну сколько, если на поезде?
– Суток двое. А ты, что, к ней собрался?
– Да куда мне, к Пашке вон, видно, скоро, – старик задумался, стряхнул пепел в печку. – Один я, получается, остаюсь. Так вот прихватит, и буду тут лежать. – ткнул рукой в пол.
Он сморщился в огонь, обдумывая, как бы ему все устроить, он уже два дня об этом думал, повернулся к Сашке.
– Ты в церкви-то...не знаешь... может, сходить? Может, там есть кто... к старикам кто заходит, проведывает.
Сашка не знал.
– Нельзя мне, наверное, в церковь-то. – дядь Шура помолчал, глядя в огонь, – не ходил же... а иной раз задумаюсь, и так перекреститься охота... да не умею. Ничего не помню. Когда-то бабка учила, ведь – Отче наш, иже еси на не-беси. А что Отче? – Он замолчал с недовольным лицом. – Вон к Пашке попа позвали – еле в двери прошел – смотрю я на него и вижу, что на Пашке-то грехов считай, совсем нет, как на этом попу. Такая ряха неприятная, ужас! А он ему грехи отпускает! Как так?! Бабы говорят, что он коммунист. Такое может, что ли, быть?
– Кто? – Сашка думал о своем и слушал вполуха.
– Что кто?
– Кто коммунист?
– Да поп-то?
– Не может, наверное.
– Ну, и я говорю, а они говорят, что старый батюшка хороший, а этот, мол, коммунист. Пашка тоже коммунистом был.
– Да хрен с ним, дядь Шур, – Сашка посмотрел в добрые стариковы глаза, поблескивающие от огня раскрытой печки.
– Ну... на войне его приняли, – дядь Шура, в растерянности от своей утраты, вспоминал, видно, про деда все подряд, и теперь, благодаря Сашке, мог говорить все вслух, и он говорил, не особенно заботясь, слушает его Сашка или нет, – потом сюда уж вернулся и потерял где-то. Из начальников сразу поперли, а могли и посадить, времена-то были, не дай Бог.
– Что потерял?
– Партбилет! Бабка до конца жизни не могла ему простить.
Они замолчали. Печка трещала и выхватывала из темноты затоптанный пол, темные фуфайки, разостланные на полу.
– А как случилось-то? С дедом? – тихо спросил Сашка.
Дядь Шура вздохнул и отвернулся в сторону.
– Не уберег я его. – Он помолчал, вспоминая. – Угля нам привезли, Пашка с ребятами на станции договорился. Мне полмашины прямо в ограду ссыпали, а ему на улице, возле калитки. Мы мой сначала перетаскали в сарай, а то тут не пройти было, а на другой день решили его, но ты ж его знаешь. Пообедали, по рюмке выпили, пойду, говорит, свой прибирать. Я ему: давай поддохнем до завтра – нет, пойду. Что делать? Пошли. Ухряпались – еле ноги волокли, темно уже. В баню, говорит, пойдем, грязные. Собрались, пошли. – Дядь Шура замолчал, отвернувшись, хлюпнул носом. – Захожу в парилку, а он лежит, мужики его подымают, я еще подумал, упал что ли, убился, а он уже все. И не помылся.
Дядь Шура совсем как мальчишка давился горестными слезами, пока досказывал, потом отвернулся к печке и замолчал, утираясь.
Дед один лежал в горнице. В кухне и сенях было не протолкнуться, бабы стряпали, блины пекли, блюдо с кутьей, тазы с винегретом и котлетами стояли на веранде. Дверь все время скрипела, впуская и выпуская людей и холод. Печку не топили. Дед лишний день уже лежал, ожидая внука.
Сашка не знал, куда себя деть. Собрался было с племянником могилу копать, но старухи строго выговорили, нельзя, мол, близкому родственнику. Сашка ушел к дядь Шуре, посидел там один в пустой избе и все-таки пошел на кладбище. Пока дошел, замерз.
Колька с каким-то незнакомым мужиком долбили мерзлую глину, обрадовались Сашке, дело двигалось медленно. Початая бутылка стояла на столике у бабушкиной могилы.
Помянули деда и снова взялись за ломы. Сашка лопатой с неудобной короткой почему-то ручкой сгребал седую глинистую крошку и пытался думать про деда и про последние годы его жизни, но у него не получалось. Что он мог про него думать, если он совсем ничего не знал. Обрывки какие-то несвязные представлялись. И скучная, почти лишенная смысла и радости стариковская жизнь.
Детская память была ярче. Он вспоминал, как дед приезжал к ним в город с целым чемоданом яиц. Каждое было завернуто в свою бумажку. В кусок газеты. Как привозил Сашке подарки и говорил, что