а по вечерам по собственной инициативе потчевала дочь стаканчиком бренди.
Жизнь остановилась. Как часы, которые разбились, и механизм уже не восстановится.
Тому были веские причины.
Во-первых, в то, что случилось, невозможно было поверить. Такого не могло случиться. В конце XX столетия дети не умирают в больницах от хорошо изученных болезней. Шок от такого невероятного события вызывал боль, как огнестрельная рана.
Первое время после смерти сына Бенет продержали в больнице. Ей что-то кололи и пичкали снотворным. В редкую минуту, когда забытье отступило, она потребовала отправить ее домой, где оставалась психически больная мать и все, вероятно, пришло в хаос.
Просьбу ее охотно удовлетворили. Больнице незачем было держать у себя пациентку — мать скончавшегося в этом храме медицины малыша.
Явиться к себе, увидеть опустевший дом тоже было мучительно, но это напоминало боль, когда дантист, засуетившись среди множества пациентов, вырывает зуб без анестезирующего укола. А если и был такой укол, то действие его прошло, и теперь ей придется вечно жить с этой болью.
Терпеть боль — удел женщины. Рожая Джеймса, она тоже ощущала боль и кричала, но та боль была связана с мыслью, что она вот-вот освободится, и наступит облегчение.
Теперь же от боли не было избавления. Бенет зажимала рот ладонями, чтобы ее вопли не потрясали дом, не сорвали крышу, не разрушили стены. Когда она падала, обессиленная, на кровать, то тут же начинала метаться, вскакивала, принималась царапать себя ногтями, глубоко вонзая их в свою плоть, словно пытаясь физической болью подавить боль душевную. Один раз она воткнула в руку вязальную спицу и проталкивала ее все дальше, пока разум не подсказал ей, что она идет по стопам матери.
Из-за того, что она утеряла ощущение времени, ей стало казаться, что целый год прошел, как она живет в своей просторной клетке, опекаемая Мопсой, и только осторожный стук матери в дверь обозначал какие-то циклы ее существования.
Вероятно, это длилось всего несколько суток. Запаса успокаивающих средств, которыми ее снабдили в больнице, вряд ли хватило бы надолго. Тем более что, во избежание ответственности за самоубийство матери, потерявшей сына, они разделили их на малые дозы и расположили так, что их нельзя было принять сразу целиком.
Снотворное, однако, не помешало ей рано просыпаться и слышать утреннее пение птиц. И у нее безудержно лились слезы при мысли, что Джеймс уже никогда этого не услышит. Никогда… никогда… никогда…
Настой опиума удерживал Бенет от криков, от судорожных движений. Он погружал ее в прострацию и в вялые размышления, каким более легким способом покончить с собой.
Она отложила на всякий случай три таблетки и спрятала в место, которое постаралась запомнить.
Она встала на подоконник в ночной рубашке. Она глядела на луну, красующуюся в небе подобно крупной жемчужине. Набегающие серые облака придавали ей именно такой облик..
Два года назад Джеймса не существовало, но уже все равно он был с ней. Глядя на себя в зеркало, Бенет видела ребенка у себя на руках, подобно Божьей матери.
А какой она была до его рождения? Что в ней изменилось? Сможет ли она возвратиться к себе прежней… вычеркнуть эти годы из своей жизни…
Подумаешь, всего лишь два года… всего ничего. Ведь сын даже не успел как следует поговорить с матерью и только что-то болтал на своей милой детской тарабарщине.
Она вдруг перестала воспринимать его как личность, с трудом вспоминала, что он делал, что произносил, как себя вел. И это было самое ужасное. Паника охватила ее, паника, граничащая с потерей разума. Забыть о потере, жить по-прежнему, делать вид, что все нормально — в кого она тогда превратится? В свою мать.
Страх перед возможным безумием пробудил в ней волю. Бенет заставила себя обойти комнату за комнатой, весь опустевший дом.
Он показался ей тюрьмой. Но как выйти отсюда на свежий воздух, одной, без Джеймса в коляске?
Мопса возилась на кухне, судя по всему, стряпая пирог. Какой в этом смысл? Кто будет его есть?
Мопса подвязалась ярким фартучком, который Бенет раньше никогда не видела, и чувствовала себя в нем весьма комфортно. Это явно было приобретено в ближайшем универмаге.
Она убрала все следы пребывания Джеймса на кухне. Игрушки были сложены в нижние ящики буфета, а дверцы плотно закрыты, если не заперты.
Исчезло и детское креслице. Теперь, куда бы ни вошла Бенет, ничто не напоминало ей о Джеймсе. У сумасшедших есть своя логика, и она работает четче, чем у нормальных людей. Мопса предусмотрела все, чтобы избежать опасного взрыва.
Бенет опустилась на стул и стала думать, какие действия ей следует предпринять. Тем и хороши законы жизни, что они требуют от нас усилий разума, даже в часы величайшего горя.
Надо зарегистрировать смерть Джеймса, получить свидетельство — документ, окончательно отделяющий его от мира живых.
Получение свидетельства о смерти, договор с конторой ритуальных услуг и сами похороны. От всех этих жутких слов Бенет охватывал озноб. Она мысленно отметала их, прикрывая одним общим нейтральным выражением, которое когда-то презирала, — формальности.
Бедная безумная Мопса, уже переставшая быть безумной, принявшая этот удар судьбы с большим достоинством, чем многие другие, считающиеся нормальными женщины, занялась именно этими неприятными обязанностями.
До Бенет, уединившейся в комнате высоко под крышей, в тесной башне своего горя, доносились неясные звуки, свидетельствующие о хлопотах Мопсы.
Открывались и закрывались двери, заводилась машина. Мопса отъезжала куда-то и возвращалась. Она суетилась, заполучив ответственную роль, став одновременно и распорядителем, и секретарем, и ангелом-хранителем убитой горем дочери.
Мопса вела себя замечательно. Так обычно отзываются о тех, кто делает все, что положено в подобных ситуациях, кто берет все заботы на себя.
Часто Бенет слышала, как звонит телефон. Мопса отвечала на звонки, но Бенет предпочитала не вслушиваться в ее разговоры. И сейчас, когда раздался звонок, Мопса оторвалась от взбивания яиц для пирога, подошла к телефону, взяла трубку. Она обратилась к Антонии как к давней приятельнице, хотя, насколько знала Бенет, они ни разу не встречались.
Ее тон был оживленным, любезным, и уж никак не трагичным. Бенет обязательно перезвонит Антонии, заверила Мопса. Чуть придет в себя и непременно позвонит. Да, конечно, Мопса все передаст в точности.
Бенет впервые после возвращения из больницы обратилась к матери с вопросом. Она так долго хранила молчание, что собственный голос показался ей чужим.
— Много было звонков?
Мопса вернулась к пирогу и теперь принялась просеивать муку через решето. Действовала она аккуратно, не просыпая ни щепотки.
— Пять-шесть. Не так много. Я не считала.
— И что ты говорила людям?
— Я говорила, что ты недостаточно хорошо себя чувствуешь, чтобы разговаривать… что ты должна лежать в постели и ни с кем не общаться.
Это был самый правильный ответ, самая правильная линия поведения. Ничего разумней нельзя было придумать. Любой психолог порекомендовал бы ей не давать воли своим чувствам и посоветовал держать язык за зубами.
Однако Бенет, погруженная в прострацию из-за собственного горя, ощутила какой-то укол не то чтобы тревоги, а скорее беспокойства. Она проигнорировала его. Это ничто. Это был пустяк по сравнению с той ледяной пучиной отчаяния, в которой она даже не пыталась барахтаться. Теперь уже все неважно, не