В ту ночь приснился мне, однако, сон, который я помню до сих пор, цветной, как фильм Диснея, и очень тревожный. Я стоял на берегу моря, светало, и из воды выходили один за другим звери. Таких чудищ бесполезно искать в зоологическом саду или в какой-нибудь книге о фауне заморских стран. Первым показался крылатый лев, струи воды стекали с него на песок. За ним вышел рычащий медведь с костью в зубах, а потом из зеленой бездны выплыла черная пантера о четырех головах, с птичьими крыльями на хребте. Хоровод замыкал самый удивительный монстр – помесь носорога с тигром, с огромными стальными зубищами, со множеством рогов, как у оленя-мутанта. Сколько их торчало над страшной мордой – не помню, может, десять, а может, двенадцать, не это, в конце концов, самое важное, – звери набросились на ближайшие дома рыбаков, выламывали ударами лап двери и ставни, в клочья раздирали разбуженных мужчин, когтями вырывали у женщин волосы, а детям, не сумевшим убежать, разбивали головы о беленые стены. Продолжалось это долго, и страх, который я испытывал, не позволял даже проснуться и вырваться из кошмара. Вдруг на восточной стороне я увидел в солнечных лучах маленького мальчика, одетого в белое. Конечно же, это приближался Вайзер, вытянутой рукой он указывал на кого-то или что-то, чего я не мог разглядеть в мешанине дергающихся тел и изуродованных трупов. Вайзер подошел прежде всего ко льву и вырвал у него орлиные крылья. Зверь упал бездыханным, судорожно колотя по песку хвостом. Потом Вайзер пригнул рукой медведя – и тот бессильно повалился на песок. Третьим было чудовище с рогами – Вайзер повыдергивал их, как былинки, и монстр упал на колени, а потом на брюхо – стальные зубы выпадали у него из пасти и превращались в большие золотые монеты. Под конец Вайзер схватился с черной четырехглавой пантерой с птичьими крыльями на хребте, и это было самым удивительным и самым страшным одновременно: все четыре пары глаз, и четыре носа, и восемь ушей – все это принадлежало М-скому, ибо лица на всех четырех головах бестии были лица М-ского. Никогда не забуду, как отвратительно они выглядели. Так же, как в зоопарке, Вайзер пронзил пантеру взглядом и только ему известным способом превратил ее в перепуганного котенка, который ластился и лизал руку укротителю. Я не слышал, что Вайзер сказал оставшимся в живых рыбакам и их семьям, все заглушал гул прибоя, а также подъезжающий трамвай четвертого маршрута, разворачивающийся, как обычно, с отвратительным скрежетом и визгом на елитковском кругу. Вайзер ловко вскочил на подножку и уехал, словно турист, возвращающийся с пляжа в город. Солнечный луч, отразившийся в окне второго вагона, ослепил меня, я вдруг почувствовал влажную от пота простыню и понял, что лежу в постели, а все остальное – самый обыкновенный сон. Обыкновенный? Лучи солнца проникали в щель между штор и щекотали меня, сквозь закрытую дверь в кухню я слышал, как отец уходит на работу, возле меня еще храпела мать, уставшая от вчерашней целоденной стирки. Над кроватью висела оправленная в бидермайеровскую раму икона Ченстоховской Божьей Матери, а с улицы через открытое окно долетал грохот телеги, направляющейся на. базар в Оливу. Не было ни моря, ни выходящих из него зверей, ни Вайзера в белой одежде, ни растерзанных рыбаков. Вместо этого я услышал шаги в коридоре – сосед прошлепал в ванную. В бывшей немецкой квартире, поделенной на маленькие клетушки тонкими перегородками, все было слышно очень хорошо – даже то, что сосед бреется сейчас, равномерно водя бритвой, и что после вчерашней попойки у него понос. Так что же тот сон? Я ничего не пропустил и ничего не прибавил. Может, он посетил меня вместо вчерашней беседы об М-ском, которая так и не состоялась?
Я так боялся этого сна, что даже когда в последний раз стоял на коленях перед решеткой исповедальни и ксендз Дудак казался мне таким же важным, как Папа Римский или Священная Конгрегация по Делам Веры, – даже тогда я не мог рассказать ему о тех картинах, которые запомнил навсегда. Было это в январе семьдесят первого года, когда я уже точно знал, что произошло с Петром и как выглядели его похороны. Я пришел тогда не исповедоваться в грехах, однако опустился на колени, как всегда, полон смирения и печали перед лицом величия.
– Не горячись, сын мой, приговоры Провидения неисповедимы, и не нам, в самом деле, разгадывать их смысл и значение, – говорил ксендз, а я чувствовал его кислое старческое дыхание, и все больше нарастали во мне отчаяние и слепой гнев.
– Означает ли это, отец, – спросил я, – что Бог хотел его смерти?
– Никогда нельзя так говорить, никогда, – выпалил он на одном дыхании, а я спрашивал дальше:
– Но ведь, отец, все делается по воле Божьей, значит, и эта смерть почему-то была Ему нужна, разве не так?
– Кто меч поднимет – от меча и погибнет, – послышалось из-за решетки.
И тут я уже не сдержался и закричал чуть ли не во всю глотку, аж всполошились все подслушивающие святоши:
– Этого не может быть, отец, Петр не поднял даже камня и ни с кем не воевал, вы сами знаете, как это произошло – по чистой случайности!
– А чего ты, собственно, хочешь? – прервал меня ксендз Дудак. – Нет случайностей там, где правит Бог. Чего бы ты хотел? Чтобы я, Его слуга, открывал тебе, который есть просто прах, Его тайны? С какой это стати Он будет открывать тебе свои замыслы? Грешишь, сын мой, гордыня – тяжкий грех, и большие, чем ты, вопрошали, и им не отвечено. Читал книгу Иова? Сколько ты претерпел в сравнении с ним, что смеешь так спрашивать и еще впадаешь во гнев? Тут требуется дух смирения, сын мой, смирение и терпение всем нам требуется! Вот что!
– У меня хватает смирения, отец, – отвечал я уже тише, – но почему неправедный ходит в почете, глумясь над праведностью богобоязненного? Разве нельзя это изменить?
– Награда вам будет обильна на небесах, а в политику не впутывайся!
– Петр не впутывался!
– Не тебе, сын мой, судить о приговорах Господних. Есть у тебя еще какие грехи?
– Нет никаких, отец, я пришел только спросить, почему все меньше во мне веры.
– Согрешил снова, – прервал он меня, ерзая на своем сиденье, – не только гордыня твой грех, но и сомнение! Перестань думать о своем друге и молись.
– Не могу, – прервал его на этот раз я, – не могу, отец, чем больше думаю, тем меньше во мне веры!
– Кайся в своих грехах!
– Не могу!
– Моли Бога о прощении!
– Не нахожу в себе вины, отец!
– Сатана подстерегает тебя, сын мой, проси прощения!
– Не могу, не могу, не могу!
И с криком я выбежал из костела, ибо перед глазами снова встала сцена из сна об укротителе диких зверей на елитковском пляже.
Итак, снова Вайзер вернулся ко мне – между решетками исповедальни. Быть может, это была еще одна хитрость для усыпления бдительности – его неожиданное вторжение в интимнейшую сферу жизни. К этому, впрочем, мне еще придется вернуться. Я лежал на топчане, приходя в себя после кошмарного сна, мать храпела, измученная вчерашней стиркой, а из ванной доносился звук спускаемой воды. Я подумал, что сегодня Вайзер обязательно проверит, каких успехов добились мы в трудном стрелковом искусстве, и меня порадовала сама мысль о посещении заброшенного завода.
Тем временем… Тем временем? Пусть будет так – тем временем дверь кабинета, не знаю уж в который раз, отворилась, и большая, извергающая свет и табачный дым пасть Левиафана выплюнула худую фигурку Петра. Он был не в себе и явно смущен, понимая, что мы слышали его крики, – он предпочитал бы скрыть от нас свои слезы. Однако Петр сохранял ясность сознания, и, пока мужчина в форме вызывал Шимека, руками изобразил для нас, будто зажигает спичку. Значило это, что на допросе он изложил версию, о которой мы успели договориться: обрывок платья Эльки сгорел в костре, к удовлетворению тех троих и пана прокурора, ожидающего закрытия дела. Мы незаметно кивнули. Только где лежал этот несчастный обрывок, где мы его нашли? Наверняка они вытащат карту и заставят показать с точностью до метра. И еще – где был этот костер? Об этом мы не договорились, а телепатом ни один из нас, к сожалению, не был. Сержант захлопнул за Шимеком дверь, и в канцелярии, где я пересчитал уже во всех возможных комбинациях дощечки паркета: вдоль, поперек и по диагонали, – в канцелярии воцарилась глухая тишина, наполненная мерным тиканьем часов. Я боялся заснуть. После того сна боялся, что если опущу веки, то не смогу отогнать дурные мысли и он повторится. Боялся все последующие дни, до самого