Даниил надел тулуп наопашь, сдвинул слегка соболью шапку на затылок и ехал в одном коротком гуцульском полушубке. На его ногах были сапоги из оленьего меха.
Князь дышал отрадно и глубоко.
«Боже! — так думалось Даниилу. — Да неужели же все это позади: Батый, верблюды, кудесники, ишаки и кобылы, лай овчарок, не дававший спать по ночам, и все эти батыри, даруги, нойоны, агаси, исполненные подобострастия и вероломства, их клянча, и происки, и гортанный их, чуждый русскому уху говор, и шныряющие по всем закоулкам — и души и комнаты — узкие глаза?! Эти изматывающие душу Батыевы аудиенции… Неужели все это позади, в пучине минувшего?
Неужели скоро увижу увалы Карпат, звонкий наш бор, белую кипень цветущих вишневых садов… Анку?.. Неужели вновь буду слышать утрами благовест холмских церквей?.. Дубравку мою увижу?!»
Так и порывало крикнуть на облучок, чтобы дал волю тройке лютых коней, которых, однако, сам же он приказывал сдерживать, сколь возможно.
И ехали медленно. Иногда же останавливались и поджидали.
Дворский, ехавший впереди, на розвальнях, чтобы проминать дорогу, то и дело слезал и, пробежав обратно, до конца растянувшегося по белой льдяной равнине галицкого поезда, долго с последней подводы всматривался назад.
Потом возвращался к повозке князя, присаживался на боковом облучке и говорил:
— Еще не видать, княже. Но должны догнать непременно. Поликарп Вышатич заверил в том. А его слово — то все равно, что крестное целованье.
И впрямь, когда зимнее солнце, багровое, стало западать на правый берег Волги, когда рубиновой стала снежная пыль, а тени лошадей на снегу сделались неправдоподобно длинными и заостренными, будто неумелой рукой мальчугана выстриженные из синей бумаги, дворский заметил, как из-за белого, накрытого снегом утюга-утеса вымчалась первая, заложенная тройкой, яркая ковровая кошевка князя Александра.
Спотыкаясь в снегу, дворский кинулся известить своего князя.
— Едут! — только и смог проговорить он, завалясь в возок Даниила. А когда отдышался, то изъяснил: — Олександр Ярославич догнали нас!..
Уже поблизости звенел новгородский звонкий колоколец, и осаженные на всем скаку, храпя и косясь налитым кровью оком, разгоряченные пристяжные жадно хапали снег.
Прочие сани и кошевы, где разместились дружина и воины Александра, вскоре примкнули в конец поезда галицких.
Даниил поспешно сронил накинутый на плечи тулуп, вышел из возка и пошел навстречу приближавшемуся Александру, высвобождая правую руку из длинной, с раструбом, шагреневой готской перчатки.
То же самое сделал и Александр.
Встреча их произошла на льду Волги, возле выдвинутого над берегом, накрытого сугробом утеса.
На мгновенье остановились. Снова шагнули. Приблизясь, одновременно сняли левой рукой шапки и, обменявшись крепким рукопожатьем, обнялись и облобызались друг с другом троекратным русским лобзаньем.
Легкий парок клубился от их дыханий в зимнем воздухе.
— Сколько лет вожделел сего часа, брат Александр! — промолвил властелин Карпат и Волыни.
— Всей душой тянулся к тебе, брат Данило, — ответствовал голосом столь же благозвучным и мощным, голосом, обладавшим силою перекрывать и само Новгородское вече, победитель Биргера и тевтонов.
Молчали.
Душа их испытывала в тот миг неизреченное наслажденье — наслажденье витязей и вождей, впервые созерцающих один другого!
«Так вот где встретились по-настоящему… Мономаховичи, одного деда внуки!..»
Порошил легкий снежок, ложась на их плечи и волосы. Тишина простерлась над белою Волгой. Лишь изредка вздрагивал под дугой колоколец. Всхрапывал конь. И опять — белая снежная тишина…
На ветвях нависшей с берега, отягощенной пышным снегом березы трескотала сорока, осыпая куржак. И снег падал с ветвей — сам точно белая ветка, разламываясь уже в воздухе. А иногда и долетал не распавшись, и тогда слышно было падение этого снега, а в пухлом сумете под березой обозначалась продолговатая впадина, будто и от впрямь упавшей ветки.
Оба в оленьих меховых унтах, в коротких княжеских полушубках, светло-румяные, подобные корабельным кедрам, высились Мономаховичи даже и над дружинами своими из отборнейших новогорожан, псковичей и карпаторусов!
О таких вот воскликнул арабский мыслитель и путешественник: «Никогда не видал я людей с более совершенным сложеньем, чем русы! Стройностью они превосходят пальму. У них цветущие и румяные лица».
Даниил любовался Александром:
«Так вот он каков, этот старший Ярославич, вблизи — гроза тевтонов и шведов! — светло-русый, голубоглазый юноша! Да ведь ему лишь недавно двадцать и четыре исполнилось. В сыны мне! Да еще и пушком золотится светло-русая обкладная бородка. И самый голос напоен звоном юности! Но это о нем, однако, об этом юном, пытали меня и Миндовг, и Бэла-венгерский, и епископы — брюннский и каменецкий — легаты Иннокентия. Это о нем говорил скупой на хвалу князьям Кирилл-митрополит: „Самсон силою, и молчалив, и премудр, но голос его в народе — аки труба!“
И со светлой, отеческой улыбкой князь Галицкий проговорил:
— Ну… прошу, князь, в шатер мой! — Даниил повел рукой на возок и слегка отступил в снег, пропуская вперед Александра.
Стремглав кинулись по коням, по кошевам и окружавшие их дружинники — новгородцы, суздальцы, волынцы и галичане — и возчики, столпившиеся вокруг.
Облучной князя Даниила разобрал голубые плоские, с золотыми бляхами, вожжи, приосанился, гикнул — и запели колокольцы! И понеслись, окутанные снежною пылью, уже ничем теперь не удерживаемые кони- звери!..
Буранная, безлунная ночь. И хотя по льду, Волгою ехали, но едва было не закружили, — да ведь и широка матерь!
Раза два заехали в невылазный сумет.
И Андрей-дворский, приостановив ненадолго весь поезд, приказал запалить на передней подводе и на княжеской высоченные берестяные свечи, укрепленные на стальных рогалях, — нечто вроде факелов, туго свернутых из бересты.
Даниил велел накинуть кожаный верх болховней, в которых они ехали вдвоем с Ярославичем.
Горела в ковровом возке большая восковая свеча, озаряя лица князей.
Мономаховичи, одного деда внуки, — о чем говорили они?
О многом. И о Земле и о семьях. И о Батые и о святейшем отце. О Фридрихе Гогенштауфене и об императоре монголов — Куюке.
И хотя надежнейший из надежных дружинник сидел на козлах княжеского возка, однако князья предпочитали иногда говорить по-латыни.
Ярославич рассказывал, как на сей раз погостилось ему у Батыя. Худо! Хан орал, ярился, кричал, что высадит из Новгорода, а посадит где-нибудь на Москве, чтобы и княжил под рукою, да и чтобы не заносился.
— Москва? — и владыка Карпат и Волыни, как бы припоминая, взглянул на Александра.
Тот ответил:
— Суздальский городец один. Деда, Юрья, любимое сельцо.
Говорили о том, что Миндовг литовский уже захватил и Новгородок на Русской Земле и Волковыск и, по всему видно, зарится на Смоленск.
— Да-а… — сказал Ярославич. — Черный петух литовский не уступит серому кречету Чингиза. Разве крылом послабее! Но продолжай, князь!
И Даниил раскрыл перед Александром свои подозренья. Говорил ему о том, что не случайно же Фридрих-император, только что многошумно сзывавший христианских государей в крестовый против