увидел скрюченного мальчика, покрытого инеем. У него не было ни шапки, ни рукавиц, на ножках – какие- то дырявые старые башмачки. Он прижал лицо к коленкам, руки спрятал на груди… – и остался таким навсегда. Тогда-то я и подумал, что он попал к Христу на ёлку.
Но это – слабое утешение. Взрослые гибнут – жалко. А уж дети…
Дети – вообще странный народ. Они нам снятся и мерещатся…
Когда-то давно, в той, другой, довоенной жизни, в Приморском парке на берегу Финского залива, императрица Мария Александровна гуляла с шестилетним Сашей.
Саша вдруг спросил:
– Мама, а ведь правда, я был хорошим малышом?
– Что означает «был»? – удивленно сказала государыня. – Ты и сейчас хороший малыш. Очень-очень хороший!
– Нет. Папенька сказали, что я теперь уже не малыш.
Он приостановился, подумал, и добавил очень серьезно:
– Маменька, не называйте меня больше малышом. Да, это правда: я был когда-то малышом. Но теперь больше никогда им не буду.
Вот это «больше никогда им не буду» и резануло меня, когда я слушал рассказ, переданный будто бы Елене Штакеншнейдер Екатериной Долгоруковой-Юрьевской, тогда еще не венчанной женой государя.
Государь, мне показалось, словно провидел своё будущее. Он знал, что детство заканчивается навсегда.
Я, лигер Эхо, тоже ведь был когда-то малышом. И больше никогда, никогда им не буду.
Я вынес замёрзшего мальчика из-за поленницы, пошёл через двор. У ворот остановился и начал колотить в них ногой. Мальчик был холодным, как снег, который падал ему на лицо. И чтобы снег не попадал на него, я повернул его боком – затвердевшее, каменное тельце.
Прибежал дворник. Он сослепу думал, что лезут воры, и давал свисток.
С той стороны ворот подскочил городовой.
Были шум, вопросы, возгласы. Потом городовой подогнал извозчика и велел увезти мальчика. И я сел с ним, и держал его головку у себя на коленях.
Потом был заспанный человек с бритым лицом, в мятом белом халате, и два других – тоже в халатах, но с мясницкими клеёнчатыми фартуками.
Мальчика велели, не раздевая, отнести в покойницкую. Я никому его не отдал, я сам понёс его между больничными бараками, следом за сторожем, за его фонарём, скудно освещавшим дорожку и чёрные ветки, торчавшие из сугробов. Я внёс его в подвал, в котором на жестяных, со стоками, столах лежали мёртвые. Уложил мальчика на свободный стол, а чтобы он не увидел этого ужасного места, не испугался, – я пальцами и своим дыханием оттаял ему веки и навсегда закрыл ему глаза.
Потом я вышел, подождал, пока сторож, ворча, закрывал покойницкую на громадный ржавый замок, позёвывая и ругая позёмку.
Потом я пошёл за сторожем назад по переметённой тропинке, а когда вышел из больничных ворот, – понял, что другого пути у меня нет.
– Ну, рассказывай! – глаза Дворника сияли, и сам он так и лучился, как будто бы Мирский действительно совершил невероятный подвиг.
Мирский отхлебнул чаю и пожал плечами.
– Да что ж тут рассказывать… Провалил я дело.
Дворник (он же – Александр Михайлов) неожиданно прихлопнул ладонью по столу и рассмеялся:
– Э, нет! Не провалил! Конечно, тот факт, что Дрентельн остался живёхонек – это минус! Зато какой конфуз всей империи! В шефа жандармов, охранителя государственных устоев, стреляют прямо на улице и спокойно уходят от погони! Представляешь, что сейчас творится в Зимнем?
Мирский снова пожал плечами. Ничего там особенного не творится. Государь либо чаёвничает с детьми, либо удалился в «секретные» покои Катьки Долгорукой. А вот в здании у Цепного моста… Или – ещё точнее – в Аничковой дворце, где проживает семья цесаревича Александра…
Мирский вздрогнул и как-то уныло, нехотя ответил:
– Представляю.
Михайлов ничего не заметил. Он потирал руки от удовольствия.
– Надо немедленно выпустить прокламацию. Привлечём Морозова, – у него хороший слог, и опыт есть.
Мирский поднял на Дворника глаза, слегка усмехнулся:
– Зачем же Морозова? Он опять про «метод Вильгельма Телля» напишет. Ни один простой человек его не поймёт.
– А кого же тогда? Тигрыча сейчас нет, придётся Морозову. Да мы отредактируем!