Потом я снял одежду и с себя. Жаль только, что не мог и себя разрезать на куски. Но кто бы тогда позаботился о нас?
Нет, не страшно. Умирать не страшно. Надо только ничего не оставить после себя. Никаких следов.
Свою одежду я тоже бросил в пакет. Туда же бросил плед и подушку. Вытер пол в ванной и на кухне.
И принял душ.
Я мылся быстро — боялся, что кровь, пропитав газету, натечёт и в коридоре.
Потом оделся.
Пакеты выносил долго — почти час. Один за другим. В мусорный контейнер.
Похороны — чушь. Никакого праха. Никаких крестов.
Крысиный помёт.
Улица была пуста. Ночь. Ни одной пьяной компании. Впрочем, плевать на них. На всех. Мне никто не помешает. Никто.
Из дома я принёс две бутылки — с ацетоном и с лаком для мебели. Вылил их содержимое в контейнер. Поджёг свёрнутую в трубку газету. И бросил её на облитый ацетоном пакет.
Пламя взлетело вверх. Жирный, зловонный дым пополз по деревьям, как будто накрывая их и прижимая к земле. Контейнер, много раз до того поджигаемый нерадивыми дворниками, пылал теперь, словно печь в крематории. И там, в куче его мусора, сгорала у меня на глазах плоть самого дорогого моего человека.
Моей Леночки.
Я стоял и смотрел на огонь. Долго. Пока он не погас.
Возможно, она и не сгорела до конца. Тело очень трудно сжечь до конца. Но если и остался обугленный прах или даже куски тела — это не она. Это уже точно не она.
Я вернулся в квартиру. На пять минут. Чтобы взять деньги.
Мне нужно было уехать. Прочь. Подальше от этого места. Чтобы и моё тело не нашли. Меня ведь некому сжечь.
Майский рассвет — ранний. Когда я вышел из подъезда — уже рассвело.
Какой-то мужик с собакой гулял по двору и, зажимая нос, брезгливо косился на контейнер.
Задыхайся, сволочь! Это тебе подарок от меня. Напоследок.
Я пересёк двор. Прошёл мимо соседнего дома. Вышел на шоссе.
Поднял руку. И минуты через три услышал скрип тормозов.
— Ну вот… Легче теперь? У меня вода в бутылке, минеральная. Я платок смочу. И на лоб. Совсем легко станет.
Стебли травы касаются щёк. Мягкие, влажные стебли. Они кажутся высокими. Они уходят в небо. Они закрывают небо. Я тону в них.
В зелёных волнах, что перекатываются через меня под порывами свежего весеннего ветра.
Мне кажется — я качаюсь на этих волнах. Так неспешно, спокойно, ровно, в полусне, в полудымке, полутумане, полуяви; волны, полные терпкой, густой, горькой влаги — надо мной, во мне, мимо меня…
— Эй! Смертный!
Кто там? Опять эти… блаженные?
Тошнит. Как будто укачало. Или воздух стал другим?
А если это… Рай?! Я что, в раю?
— Ага, разбежался. Не всё сразу. К тому же рановато ещё. День не кончился.
Он проводит платком мне по лбу. Я закрываю глаза. Вода стекает по векам.
— Нет, открой. А то опять отключишься. Давай, в себя приходи… Время уходит.
— Уходит?
— Ну да. Уходит. Часа три у нас, не больше.
Я встаю. Пытаюсь глубоко вдохнуть этот странный, такой непривычный воздух. Неужели я всё ещё на Земле? Всё ещё в этом, знакомом, сто раз уже виденном и измеренном мире? Никуда не ушёл. Не сдвинулся с места.
Ничего не происходит… Или происходит?
Я же чувствую, определённо чувствую — воздух, все запахи, все цвета, все звуки, все движения этого мира изменились. Невозможно описать, невозможно подобрать подходящие слова, но что-то явно стало не так. Не так, как прежде.
Как будто на старую, неведомо когда нарисованную картинку положили прозрачную плёнку с нарисованными на ней контурами нового, совершенно иного изображения, которое некоторыми чертами своими весьма точно имитирует накрываемую им картину. И потом верхнее изображение сместили. Ненамного, возможно — на какие-то доли миллиметра. Но и этого лёгкого, чуть заметного перемещения оказалось достаточно, чтобы появилось новое, третье изображение — призрачное, неясное. Как будто бы повторяющее линии прежних изображений — но самой призрачностью своей совершенно уничтожающее их.
И явен лишь только сдвиг этот, а всё остальное — ничто, мираж, пустота. Обман. Ловушка. Линии, линии…
Что это? Что происходит?
— Ты стал другим. Ты прошёл… Эта яма — не бездонна. В неё нельзя падать вечно. Ты упал на самое дно. Когда-то надо было упасть. Нельзя бесконечно заглядывать в яму. Перепрыгнуть через неё не удастся. Есть только один путь — вниз. А потом вверх. И вперёд.
— А что впереди?
— Ужин. Райская трапеза. Не бойся. Это совсем не страшно.
— Наркоз?
— А зачем он? Я же сказал — это совсем не страшно. И не больно. Разве только чуть-чуть. Ну, пошли потихоньку. Пора.
Птицы. Очень много птиц. Над головой — водовороты в небе, воронки, чёрные волны.
Это не мой мир. Лучше он или хуже моего — не знаю. Другой. Совсем другой. Наверное, это хорошо. Мне уже нечего терять в моём мире. Впрочем, он никогда и не был «моим». Разве только самой малой частью своей я принадлежал ему, а он мне — не принадлежал ни единой, даже самой ничтожной частицей. Он милостиво позволял мне жить, как дворняжке у порога, которую просто лень прогнать. Он уверился в моей безобидности… Скорее всего, он ошибся. Тем хуже для него. Ведь, возможно, я в него ещё вернусь. Но только другим, совсем другим.
Потому что тот, кто увидел иное небо и иную землю — обретёт и иные глаза. Замёрзшая, мёртвая, прозрачно-синяя святая вода в чашах глазниц с навеки застывшим в них взмахом снежных ангельских крыльев.
Не смотрите в эти глаза! Никогда не смотрите в них!
— Возможно, ты думаешь, что уже умер. Нет, пока ещё ты на Земле.
— Всё по другому… Не так…
— Что? Ах, да… Ну, это легко объяснить. Ты потерял сознание. Так бывает. Почти всегда и почти со всеми.
— Со всеми? С кем это — «со всеми»?
— Ну, видишь ли…
Я покачнулся и Ангел подхватил меня под локоть.
— Надо в машину. Стекло опустим, я ехать буду очень медленно. Надеюсь, тебя не вырвет…
— Ты на вопрос не ответил.
— Помню, помню…
Оказывается, я лежал недалеко от дороги. Метрах в трёх от обочины. Пыльной, серо-жёлтой обочины.
Но как же здесь много травы! Такой высокой травы. Она подступает вплотную к дороге, бесстрашно прижимаясь, почти охватывая чёрную асфальтовую полосу, насквозь прорезавшую поля и леса тихой этой земли. И трава эта словно медленно, но неотвратно затягивает резаную рану, глубокий шрам с