считался сиротой, совершил паломничество в Святую Землю», будто тот был его соседом и каждый день приходил на чай. Или он говорил: «Как? Я еще вам не рассказывал о моем пращуре Януше Радзивилле (1612 – 1665). Великий литовский полководец, затевал заговор против короля. Знаете ли, я особенно чувствую душевное сродство с Каролем Станиславом Радзивиллом (1734 – 1790). Его называли „Пан Дорогой“, потому что сам он обращался ко всем „дорогой“. Он прославился развратным образом жизни. Мы же можем гордиться также Антонием Хенриком Радзивиллом (1775 – 1833), композитором и меценатом, водившим дружбу с Гете и Бетховеном. На его фоне тем более непростительно, что моя сестра вышла замуж за синьора Виарелли».
На этом он обычно завершал свои генеалогические выкладки.
В глазах Радомира Марчелло Виарелли – отец Ванды – был для его сестры плохой партией. Историк искусств в Музее Каподимонте, он, по мнению Радомира, был недоучкой, скучным, как солонка. Он до сих пор за столом желал всем приятного аппетита. Несмотря на такое отношение к ее мужу, мать Ванды и ее брат Радомир сохраняли сердечные отношения.
Радомир всю жизнь чувствовал себя обкраденным в смысле достойного и соответствующего его происхождению образа жизни. Если бы его семья осталась в Польше хотя бы до 1945 года, не уставал он повторять, тогда они хотя бы подверглись экспроприации со стороны коммунистов, а не занимались бы живописью в Везермарше.
Он считал Антония Хенрика Радзивилла (1775 – 1833) ответственным за его, Радомира, судьбу. Хенрик женился на представительнице рода Гогенцоллернов, кузине прусского короля, и переехал в Берлин. Кроме того, единственная линия магнатов в роду Радзивиллов была разрушена его невероятной плодовитостью. Именно из-за нее в мире развилось так много Радзивиллов, дошло до того, что один из них проник в Белый дом как шурин Джона Ф. Кеннеди, а Варшава кишит Радзивиллами – водителями автобусов. Когда же Радомир услышал о Ядвиге Радзивилл, которая жила в Германии, да еще в Рурской области (в городе Гертен или еще где-то), и работала косметологом, сердце его было почти разбито. Ванда предполагала, что именно в этот момент Радомир твердо решил сменить столетие.
Палаццо Дарио стал той самой золотой рамой, которой так ему не хватало.
Радомир предложил Ванде жить в комнате для гостей на верхнем этаже, расположенной над его роскошной ванной. Это была маленькая угловая комнатка, конечная станция для мебели дома, которая ожидала здесь своего конца: стол, столешница которого возмущенно опрокидывалась каждый раз, когда на нее что-нибудь ставили, трехногий стул, мутное зеркало. Плафоном служила маленькая люстра муранского стекла, в которой теперь горела только часть лампочек. Ванда сразу принялась за уборку комнаты.
Закончив работу, она выглянула из окна и залюбовалась гондольерами, которые пели серенады на всемирно известном Большом канале. Туристы, сидящие в гондолах, посмотрев наверх, могли заметить ее или блеск ее волос. Отец называл ее «sirenetta»20; была она ребенком и осталась ею до тридцати пяти благодаря своим рыжим волосам, зеленым глазам и веснушкам, которые смотрелись так не по-итальянски.
Внизу, на всемирно известном Большом канале, выводил трели своей серенады гондольер. Когда в ее комнату долетели звуки «fiiniculi-funicula», Ванда поймала себя на том, что глотает слезы и шмыгает носом. Это происходило с нею всегда при звуках неаполитанских песен. Больно и трогательно. Но что поделаешь, если человек родился в Неаполе. Она представила себе летние вечера на пьяцца Беллини и вспомнила, как ее отец каждый раз сморкался, когда слышал Malafemmena, и подпевал под нее: «Femmena, tu si peggio e una vipera /me tussecata l'anema / un pozzo cchiu campaa» – «Женщина, ты страшнее змеи, ты отравила мою душу, и с тех пор я не в силах жить».
Проезжавшие внизу в гондолах японцы радостно помахали ей, вероятно, впервые увидев в палаццо живого человека. Начался дождь, из-за которого ностальгические чувства Ванды ушли не сразу – пророчества ее неаполитанских коллег еще были живы. Японцы выглядели в своих дождевиках как завернутые в пищевую фольгу. В одной из гондол стоял маленький коренастый певец. Он так выразительно поднимал руки в порыве пения, будто сами олимпийцы внимали ему. Японцы, промокшие до нитки, но вежливые и хорошо воспитанные, зааплодировали. Когда певец затянул «О sole mio», мимо них проплыл мешок с мусором. И небо разразилось молнией над Бачино ди Сан Марко.
4
– Так в чем же суть проклятия Палаццо Дарио? – спросила Ванда.
Она стояла в гардеробной Радомира и наблюдала его приготовления к карнавалу. День ее приезда в Венецию и первый рабочий день в Восточном музее разделяли два выходных. Два дня, чтобы освоиться. Что же касается дяди – если и в обычные дни наряды и туалеты заполняли его жизнь, то в дни карнавала они с головой поглощали его. Он стоял у окна с зеркалом в руке, поправляя макияж при дневном свете. Ванда вспомнила, что в ее детстве Радомир часто казался ей бесполым – припудренной фиалковым тальком фарфоровой куклой. Подойдя к нему ближе, она увидела, что он смотрел из окна на всемирно известный Большой канал, пристально вглядываясь в гондолу со светловолосым гондольером в ней. На его подбородке красовалась наклеенная мушка.
– Ванда, прошу тебя! Я знаю, ты приехала из Неаполя, где суеверия превратились в народную веру, perdti prego!21
Радомир сказал это таким тоном, будто Ванда призналась ему в каком-то своем физическом недостатке.
А она лишь рассказала ему о встрече в поезде по пути в Венецию и о том, что господин с впалыми щеками говорил о перспективе скончаться в Ка Дарио не своей смертью. И еще о том, что она позвонила отцу, чтобы посоветоваться с ним, зная его способность трезво оценивать и взвешивать все, что «бросало тень на наше земное существование», как он любил выражаться. Когда Ванда сказала ему о том, что почти все обитатели дворца умерли не своей смертью или их постигли несчастья, отец ни секунды не сомневался в истинности ее рассказа. Для него не имело значения, идет ли речь о проклятии или о чем-то другом, его волновало только то, что человеку предстояло пережить встречу с этим неизвестным.
– Дорогая моя Ванда, – сказал Радомир, – твой отец чересчур романтичен, как все итальянцы с юга. Я люблю говорить с ним о его работе, о тициановских портретах пап и о том, почему он не воспрепятствовал этой жуткой выставке Ансельма Кифера в Музее Каподимонте. Но я не думаю, что он мог бы достойно поддержать в разговоре тему суеверий.
– Можно подумать, что все остальные итальянцы – воплощенное ratio!22 – воскликнула Ванда. – Миланцы, например, все, кого я знаю, поголовно верят в чудеса. Ты что, не читаешь газет?
Совсем недавно одна дама из миланского общества наняла киллера для своего экс-супруга только потому, что ей это порекомендовала ее астролог.
В душе, однако, Ванда признавала, что ее отец действительно был самым суеверным в семье. Конечно, она никогда не сказала бы об этом Радомиру, но и ей самой отцовское суеверие подчас казалось преувеличенным, как некая слегка утомительная странность. Ее оценка совпадала с мнением матери, для которой даже после нескольких десятков лет жизни в Италии дверь в сверхъестественное оставалась закрытой. Чтобы как-то сохранить гармонию в семье, Ванда старалась уравновесить крайне противоположные взгляды на мистику своих родителей. Она выработала такое же отношение к суевериям, как к витаминным таблеткам: мало кто знает, чем именно они полезны, но все признают, что навредить они не могут. Поэтому она никогда не проходила под прислоненной к стене лестницей или стремянкой, но и согпо23, амулет против сглаза, ни на шее, ни в сумке, ни из коралла, ни из золота или серебра не носила. Она не верила, что горбун приносит счастье, а горбунья – неудачи, но при этом она никогда не стала бы дарить шарфы или платки, потому что они предвещают слезы. Она опасалась смыкать руки в замок на затылке или скрещивать пальцы за головой, хотя не могла объяснить почему. Она смеялась, когда отец настаивал, чтобы деньги никогда не клали на постель, потому что это приносит несчастье – деньги, положенные на постель, будут потрачены на лекарства и лечение! Но она следила за тем, чтобы прежде чем раздеться, не забыть выложить мелочь из карманов на ночной столик. И уж, конечно, не класть на кровать головной убор! Ванда не могла забыть, как однажды, войдя в