он ничего не почувствовал и тогда, когда они окружили его и вонзили в него ножи, – наверно, потому, что уже был мертв в этот момент.
– Что вы хотите сказать?
– По заключению судебного врача, производившего вскрытие, Нандо Барраган был мертв с рассвета.
– Так, значит, эта жестокая тоска, которую весь день видели на его лице, была смертью…
– Это была смерть, и никто не сумел признать ее. То, что произошло потом, в ту ночь, была насмешка и профанация. Случилось вот что: фальшивые Растрепы не удовольствовались тем, что убили его, а вдобавок поволокли труп по улицам квартала, так сказать, в назидание и торжествуя победу. Народ сбегался поглазеть на него: его хватали руками, рвали с него одежду и удостоверялись, что это он. Ни у кого не осталось сомнений: это был совершенно точно он, и очевидность его смерти была тяжелой и нагой, как сам труп.
– Кто-нибудь посочувствовал покойному?
– С ним не были солидарны, и, пожалуй, и не жалели его. Если кто ему и посочувствовал, то предпочел промолчать, чтобы не перечить распаленным соседям, наконец-то вкушавшим сладость мести. Коллективной мести, подсознательно задуманной в течение всех тех ночей, когда нам приходилось сидеть взаперти по домам, за замками и засовами, с разбуженными и перепуганными детьми, в то время как снаружи, на улице, Барраганы давали жару, оглашая окрестности грохотом перестрелок. Поэтому час смерти стал и часом расплаты и сработал закон «око за око». Страх, который он внушал нам при жизни, сменил знак и обернулся агрессией в пропорциональном количестве: самые покорные прежде глумились теперь больше всех. Мы хотели бы вырвать у него по волоску за каждый испуг, что он заставил нас пережить; по зубу за каждую тревогу; за каждого мертвеца – по пальцу; оба глаза за пролитую кровь; оторвать ему голову за утраченный нами покой; вырвать внутренности за весь тот срам, какого мы по его вине наглотались. Мы хотели бы лишить его жизни, которой у него уже не было, в уплату за обгаженное будущее, оставшееся нам от него в наследство, и мы отрекались от него навеки, потому что из-за него печать смерти оттиснулась на наших лицах.
– Так и не нашлось никого, кто бы его защитил?
– Наоборот, еще на нем и нажились. Некто, одетый Волшебником Мандрейком,[72] увидел Каравакский крест, сорвал его одним махом вместе с цепью, да и увел. Золотой «Ролекс» с сорока двумя брильянтами уцелел, если это можно так назвать, потому что женщины Барраган выставили его на продажу, когда Нандо лежал в больнице со вскрытой грудью. Победителем аукциона стал Элиас Мансо, тот самый человек, что на свадьбе выказал расположение съесть дерьмо, только бы заполучить эти часы.
– Да как этот Мансо мог их купить, он же бедняк был?
– Он уже не был бедным. Он успел нажить миллионы незаконной торговлей.
Вид поверженного былого тирана служит поводом к взрыву веселья и снова разнуздывает карнавальное буйство. Растрепы, дикие и торжествующие, таскают Нандо, как охотничий трофей, выставляя напоказ его наготу. Когда им надоедает похваляться, они отнимают у него последнее имущество, очки «Рэй-Бэн», швыряют их куда-то за угол и растворяются в толпе, безнаказанные, в своих обезьяньих масках, с фальшивыми титьками, с безумным смехом довольных гиен.
– Монсальве уходят! – говорят люди, показывая на них, и дают им удрать.
– Откуда узнали, что это были они?
– Никто не видал их в лицо, но мы знали, что это они, и не могли ошибиться. Они или их наемники, разница невелика.
Растрепы уходят, и поток толпы завладевает трупом, треплет его, как тряпичное чучело, и с плясками движется, таща его впереди, – шалая от ужаса и радости процессия, самая лихая и чудовищная, какую когда-либо видели в Городе. Они взгромождают мертвеца на красную телегу, влачимую ослом в матросской шапке, и возят его шагом, под плакатом с известной пословицей: «Кто издох, тот и плох». Шваль, составляющая свиту покойника, засыпает его мукой так, что он делается белым и снаружи, и изнутри, превратившись в огромного снеговика среди нещадно знойной ночи. Некто в костюме Тарзана головешкой красит ему нос в черный цвет. «Ты умер, Нандо!» – кричат ряженые, и бурлит вокруг него трепещущий жизнью карнавал.
– Когда сообщили Бакану?
Сидя в плетеной качалке на тротуаре перед домом, Бакан играет со своими забойщиками одну восьмую финала вечного турнира по домино. Позади него семь следов пуль на брусчатой стене являют немое и анонимное свидетельство семи неудачных попыток, предпринятых кем-то, чтобы положить конец его существованию.
По его зрачкам цвета пасмурного неба летят ласточки слепоты, в то время как его зрячие пальца читают белые точки на черных костяшках, ложащихся на стол сложной сетью железнодорожных путей. Он сосредоточен на игре, более молчалив, чем на мессе, чутко ждет следующего хода и не позволяет отвлечь себя далекому гулу карнавала, как в иные ночи его не отвлекали пулеметные очереди и визг шин «джипов».
Компания танцующих конго,[73] запыхавшись, приближается к нему со смятенными и суматошными выкриками: «Убили Нандо Баррагана, его таскают, голого, по улицам».
Бакан, как и обычно в важные моменты своей жизни, ничего не говорит. Черный слепой гигант отодвигает стол с костяшками и торжественно поднимается на ноги: выпрямляется во весь свой огромный рост, водружает на голову элегантную соломенную шляпу, сжимает дубовую трость, унаследованную им от отца, тоже ослепшего в старости. Он подхватывает под руку свою мулаточку и, ступая ощупью, шагает по улице туда, откуда исходит гул взволнованного моря голосов. Он продвигается наугад, медленно и степенно: несет голову, закинув ее назад, а его голубоватый взгляд устремлен в звездное пространство, которого он не может видеть.
На углу двадцать шестой улицы и четвертой автострады встречаются две процессии, одна маленькая, другая внушительная: с одной стороны Бакан, его смуглянка и забойщики; с другой – Нандо Барраган в окружении враждебной толпы, вооруженной палками и факелами. На расстоянии двадцати метров процессии останавливаются лицом к лицу, соизмеряя свои силы. Начинает робко накрапывать мелкий дождик, он порождает сладковатый запах мокрой шерсти и обесцвечивает последние фестоны карнавала.
Бакан рискует выйти вперед, один, отвергнув протянутую женой руку. Постукивая своей тростью слепого, он подходит к толпе противников и прокладывает себе дорогу среди ряженых, – те послушно расступаются в стороны, образуя коридор. Кайманы, Храбрые Индейцы, Охотники На Ягуаров, Большие и Малые Черти – все отступают на шаг, исполненные почтения к слепому старику, недвижные под медленным дождем, который гасит факелы и усмиряет души. Над ними нависает огромный колокол молчания, в котором громко раздаются неторопливые жреческие шаги Бакана.
Его дубовый посох наталкивается на тюк: это свалившийся на землю труп Нандо Баррагана. Растерзанный, голый, распотрошенный, как соломенная кукла. Его затопляет все одиночество мира, вся усталость мира пала на него. Сникший и побежденный, он покоится у ног пестрой толпы, превращенный в гору грязи, в огромный сгусток муки и крови. Его разбитая и обалдевшая башка, кажется, молит о минуте покоя, чтобы свести свои немыслимые счеты с миром иным.
Светлые слепые глаза Бакана останавливаются на покойнике в тот самый момент, когда великолепная молния рассекает ночь пополам, режет ее на секторы своими сияющими корнями и с грохотом вгоняет в землю электрический разряд. Словно молния открыла краны, разверзаются хляби небесные и лавины воды обрушиваются на собравшихся, которые разбегаются на все четыре стороны, прячутся под арками домов и в магазинах, исчезают за углами, рассеиваются, скрываясь по домам, исчезая во мраке.
На исхлестанной дождем улице остаются две одинокие фигуры; массивные и громоздкие, одна возле другой, они со стоицизмом громоотводов претерпевают грозу. Одна фигура, вертикальная и черная, – Бакан; другая, горизонтальная и белая от муки, – Нандо Барраган.
– И долго ли эти двое пробыли одни под ливнем?
– Бакан подождал, с терпением слепого, пока падавшая с небес вода не отмыла труп и не очистила его от струпьев нечистот и засохшей крови, возвратив ему естественный облик и цвет. Затем он взвалил его на