обаяние. Его нынешний мир парадоксально казался и более надежным, и более хрупким. Стоило Энн уехать по делам, как он обнаруживал, что уже тоскует без нее – и не плотью, а душой. Когда ее не было рядом, он весь съеживался, наскучивал себе, глупел и испытывал безотчетный страх: он чувствовал, что недостоин ее и в мужья годится только Барбаре. А когда Энн возвращалась, он ловил себя на том, что не спускает с нее глаз, изучая ее куда более пристально, чем когда они только-только познакомились. Порой эта взыскательная страсть становилась отчаянной и необоримой. Он завидовал предметам, к которым она прикасалась. Он презирал годы, прожитые без нее. Он испытывал мучительное бессилие, потому что не мог хотя бы на один день стать ею. И он вел внутренние диалоги: одна его часть играла роль Энн, другая – его собственную роль. Этими разговорами он подтверждал, что они действительно идеально гармонируют друг с другом. Энн он ничего не говорил об этой привычке – не хотел обременять ее переизбытком своей любви из опасения… ну, из опасения, что подробности смутят ее, из опасения, как бы она не подумала, что он ждет от нее того же.
Он часто воображал, как растолковывает свою жизнь случайному прохожему – кому угодно, кто заинтересуется настолько, что спросит… никто ни разу не спросил, но, вероятно, больше из вежливости, чем из-за отсутствия интереса. Тем не менее Грэм держал свои ответы наготове – а вдруг? – и часто повторял их себе, шепотом перебирая четки нечаянной радости. Энн расширила его спектр, вернула ему те утраченные цвета, которые имеет право видеть каждый. Как долго он обходился зеленым, голубым и индиго? Теперь он видел больше и чувствовал себя в безопасности, всей своей сущностью в безопасности. Одна мысль вновь и вновь повторялась в его новой жизни, как басовая нота, и приносила ему странное утешение. По меньшей мере теперь, говорил он себе, теперь, когда у меня есть Энн, по меньшей мере теперь меня будут оплакивать по-настоящему.
2
IN FLAGRANTE[5]
Ему, конечно, следовало заподозрить что-то и раньше. В конце-то концов, Барбара знала, что он ненавидит кино. Он ненавидел кино, она ненавидела кино: оно, в частности, и послужило их сближению двадцать лет назад. Они вежливо высидели «Спартак» до конца, иногда задевая локтями друг друга таким образом, что это больше указывало на неуклюжесть, чем на вожделение, а затем по очереди признались, что не только не получили удовольствия от фильма, но вообще не находят ничего привлекательного в самой подлежащей идее. Непосещение кинотеатров было одной из первых черт, определивших их как пару.
И вот теперь, по утверждению Барбары, их дочь захотела, чтобы он повел ее в кино. Внезапно его осенило, что он понятия не имеет, была ли Элис в кино хотя бы раз или нет. Но, конечно, бывала – разве что ее генетическое наследство в отношении искусства оказалось ненормально доминирующим. Только он понятия не имел. Ему стало грустно. Три года отсутствия, и не знаешь простейших вещей. И ему стало еще грустней. Три года отсутствия, и ты даже не спрашиваешь себя, знаешь ты или нет.
Но почему Элис захотела пойти с ним? И почему на старую английскую комедию в «Холлоуэй-Одеон»?
– Оказалось, один эпизод там включает ее школу, – небрежно ответила Барбара по телефону, когда он задал этот вопрос; как всегда, просьбу дочери он услышал не от нее самой. – Все ее подружки идут.
– А не может она пойти с ними?
– Я думаю, она все еще боится кинотеатров. Я думаю, ей будет спокойнее с кем-то взрослым. Не с тобой как с тобой, но потому что ты взрослый.
Грэм согласился. Теперь он обычно соглашался.
Когда он вошел в «Одеон» с Элис, мудрость его двадцатилетнего воздержания от киноискусства полностью подтвердилась. В фойе стоял запах поджариваемого лука, который клиентам рекомендовалось намазывать на горячие сосиски, чтобы легче переносить холод жаркого июльского дня. Их билеты, заметил он, стоили столько же, сколько порция барашка. В зале, несмотря на скудость зрителей, воздух был мглистым от сигаретного дыма. Вне сомнений, потому что немногие присутствующие забривали сразу по две сигареты в жалком подражании тому американскому фильму, которого Грэм категорически не видел.
Когда лента пошла (Грэм употреблял ограничивающее существительное своего отрочества: «кино» отдавало Америкой, а «фильм» ассоциировался с высоколобостью), он припомнил еще много причин, почему кино ему не нравилось. Принято рассуждать об искусственности оперы, но хоть когда-нибудь они взглянули на эту муть открытыми глазами? Аляповатые краски, нелепый сюжет, музыка восьмидесятых годов девятнадцатого века, сдобренная Коплендом, и нравственные дилеммы на уровне дешевой прессы. Хотя, конечно, «По ту сторону Луны», видимо, был далеко не лучшим образчиком жанра, но, с другой стороны, именно скверные образчики помогают получить наиболее ясное представление об основных правилах жанра.
Тем не менее кому пришла в голову идея, будто вообще стоит снять комедийный триллер о толстяке- громиле, который то и дело застревает в угольных люках? И кто затем добавил комизма, придумав тощего детектива, настолько колченогого, что бегает он даже медленнее толстяка-громилы? О-о, сказал про себя Грэм, когда очередной эпизод погони внезапно ускорился в такт быстрому кабацкому фортепьянному мотивчику, оказывается, они даже открыли для себя этот прием. Но еще больше его угнетало, что два десятка зрителей в зале – никто из них явно не учился в школе Элис – смеялись как будто совершенно искренне. Дочь дернула его за рукав.
– Папа, с фильмом что-то случилось.
– Да, родная, барахлил проектор. Его уже наладили.
Время от времени он косился на Элис, боясь, что кино ее заворожит – ребенок родителей-трезвенников, упивающийся вишневым ликером. Однако ее лицо оставалось безразличным, если не считать чуть сдвинутых бровей – Грэм знал, что так она выражает пренебрежение. Он ждал эпизода, где будет фигурировать ее школа, однако почти все действие снималось в интерьерах. Правда, в панорамном кадре города, который был обозначен как Бирмингем (но Грэм определил его как Лондон), ему показалось, будто он различил знакомое здание где-то на среднем плане.
– Это она?
Но Элис только нахмурилась более яростно, заставив отца пристыженно умолкнуть.
Примерно час спустя благодаря игре случая след обрюзглого взломщика привел калеку-детектива к злодею классом повыше, итальянизированному клубному бездельнику с тонкими усиками, который демонстрировал пренебрежение к закону, неторопливо покуривая сигару. Хромец-детектив немедленно начал распахивать все двери в квартире. И в спальне он обнаружил жену Грэма. На ней были черные очки, и она читала книгу, а простыни целомудренно пеленали ее груди, однако подтекст смятой постели был абсолютно ясен. Неудивительно, что фильм получил категорию А.
Тут герой внезапно узнал, видимо, достаточно известную царицу красоты, а Грэм узнал свою жену, беспощадно обесцвеченную перекисью водорода, и она сказала голосом, настолько глубоким, что он вполне мог принадлежать дублерше:
«Я не желаю, чтобы это приобрело известность».
Грэм взрывчато фыркнул и заглушил для себя реплику колченогого сыскаря. Он покосился на Элис и увидел, что она вновь уничижительно хмурится.
В последующем двухминутном эпизоде жена Грэма поочередно сыграла удивление, гнев, презрение, сомнение, недоумение, раскаяние, панику и по второму кругу – гнев. Это был эмоциональный эквивалент ускоренной погони. Кроме того, ей хватило времени дотянуться до телефона на тумбочке у кровати, тем самым на краткий миг явив свои обнаженные плечи тем из двадцати шести зрителей в «Холлоуэй-Одеоне», чье зрение не помутилось от одновременного выкуривания двух сигарет. Затем она исчезла с экрана, как, без сомнения, и из памяти любого помощника режиссера, занятого подборкой актеров, который по обязанности вынужден был просмотреть фильм.
Когда они вышли из кинотеатра, Грэм все еще улыбался про себя.
– Так это была она? – спросил он Элис.
– Что было что? – ответила она с педантичной серьезностью. Ну, во всяком случае, какую-то часть характера она унаследовала от него.
– В том кадре было здание школы?