церкви. И ведь как неравны были условия борьбы для гонимой и мирскими и официальными церковными властями старообрядческой массы. И во все времена самые грозные <162> наказания за совращение в раскол. Надо ж было войнам и революциям все так перетряхнуть, смешать, утеснить, чтобы никонианцам не на свою почву перетянуть тех, а переступить, уступить, оказаться хоть по внешней видимости и вынужденно, а все же перетянутыми к ним, старообрядцам.
Глянули б на такое положение прежние отцы — ревнители ржевской православной церкви. Стерпят ли они в своих темных могилах? Не перевернется ли известный в свое время здешний соборный протоиерей Матвей Константиновский, лютый преследователь старообрядцев, добившийся от правительства закрытия главной старообрядческой молельни в Москве на Рогожском кладбище?
О нем незатухающая злая память в поколениях старообрядцев, да и у всех, кого оторопь берет при мысли о сожженном втором томе 'Мертвых душ'. В ржевском музее довелось мне услышать о словах Гоголя:
'В воскресенье был у обедни, слушал проповедь отца Матвея о свете и тьме… Пойду к отцу Матвею, что-то будет… Говорил он об усилиях дьявола против него и о раскольниках'.
'Что-то будет'…
А было вот что: 'Я воспротивился публикованию этих тетрадей, даже просил уничтожить' — осталось свидетельство сказанного Матвеем Константиновским.
Что ни копни, чего ни коснись, все как-то переплетается в старом городе с его наслоениями, связями, корнями, и без этой переплетенности, а то и сплавленности не понять, не доискаться, что и как тут было в последнюю войну.
С Покровской церковью связано еще одно событие.
Летом 1942 года во время большого нашего наступления на Ржев до нас, на ту, на нашу сторону фронта, дошло, что в городе расстрелян немцами священник. Помню, говорили, что он молился: 'Спаси, господи, воинов Красной Армии'. Патриотизм теснимых до войны священников был тогда новью в военном лихолетье.
Оказывается, действительно был тот священник патриотом и призывал молиться за наших воинов. А схвачен был немцами вот при каких обстоятельствах. На его беду, Покровская церковь, где был его приход, построена в начале нашего века, когда старообрядцам уже дозволялось возводить колокольню. Наши самолеты <163> налетели, и на ту колокольню влез священник, услышав, что бомбят Казанскую церковь, чтоб самому посмотреть на разор и пожар. Немцы схватили его, посчитав, что священник с колокольни подает сигналы Красной Армии, и тут же расстреляли как партизана. В церковной ограде, обнесенная деревянной решеткой, его могила — горит не угасая лампада.
5
На улице Коммуны православные старухи, отстояв обедню, ждут своего тракториста, он привез их из ближней деревни в город в Покровскую церковь и должен доставить обратно, но куда-то укатил.
— Вот мы яво ждем.
Они в плюшевых жакетах или в пальто, а поверх еще завернуты в шали, как называют здесь тяжелые теплые большие платки, на ногах чесанки с галошами, вроде бы рановато, но в открытом прицепе холодно и в нетопленом храме настоишься, ноги застудишь.
Старухи опираются на палки, сумрачны — все еще в небудничной духовной сосредоточенности. Переговариваются неторопливо, веско:
— Мы приберемся, а уж после нас-то…
— Да уж, молодых осталось всего ничего.
— Земля умрет.
Да, они сознают значимость своей прожитой жизни, эти не щадившие себя на всем пути старые женщины, свою причастность общей судьбе…
Но тракториста все нет, и ругают его 'фулиганом'.
— Перетаскивали мешки с зерном на себе. А теперь им, молодым (и, значит, 'фулигану'-трактористу), два килограмма тяжело, за них машина тащит.
И он, может, кульки сушек сейчас в прицеп складывает или колбасу где выстаивает.
— Ну то ведь праздник, — кто-то примирительно.
В затянувшемся ожидании, в разгорячившихся разговорах что-то сникало, злоба дня протиснулась.
— О, и то теперь хлебушка одного неохота. Заелись. Уж теперь-то грешить нечего об етим.
— Теперь только бы дожить без войны. Только бы без ей.
Бодрая старуха лет восьмидесяти похвалялась своим новым пальто. <164>
— Заработаешь, по доходу и расход делаешь, — лукаво сообщила мне, вроде она все еще при деле. Отвернула полу, приглашая меня пощупать атласную подкладку, и вдохновенно сказала: — Не знаем, кого уж благодарить, бога или власть, за то, что в кредит теперь стали…
В городе легкая предпраздничная кутерьма, развешивают флаги, плакаты и портреты к 7 ноября. Снуют с сумками женщины по магазинам. Где-то здесь был дом бургомистра, но все так изменилась, что мне не отыскать. Спешно подновляют кое-где фасады общественных зданий. Угловой дом, свежевыкрашенный в оранжевый цвет; по стене, не сдаваясь ни времени, ни покраске, проступает: 'Ударим по врагу огнем и трудом!' Это лозунг из тех наших дней на уцелевшем Чертовом доме — ЧД, как здесь принято называть сокращенно.
Говорят, выстроивший его купец обманул нанятых рабочих, не заплатил, как было положено, и они по-своему рассчитались с ним — запрятали на чердаке пустые бутылки, и в ветреную погоду оттуда неслись стоны, пугавшие прохожих. Люди избегали приближаться к этому Чертову дому. После революции дом перестраивали для нужд общественной столовой, очистили чердак от обнаруженных бутылок. Стоны прекратились, а название прилипчиво. В войну здесь, в Чертовом доме, была немецкая комендатура. Теперь снова столовая. 'Все путные дома посбивало, а этот, чертов, хоть ты что, даже угла нигде не отбило', — ругаются женщины, выволакивая из столовой пьяных мужей.
В ресторане, единственном в городе, постелили розовые праздничные скатерти. За длинным столом посредине зала гуляют женщины и с ними одна старуха, — кажется, это бригада с льночесальной фабрики. На столе батарея пивных бутылок. Старуха канючит: 'Мне бы сто грамм'. Но отмахиваются и не удовлетворяют.
Сбоку от меня за столиком двое мужчин степенно переговариваются:
— Сын женат. Жена не особо общественная. Наряды на уме.
— Они теперь по-другому живут. Мы с совестью жили. Они этого не понимают.
— Мне, бывало, удивлялись. Позднее четырех не <165> вставал. Безо всякого всего, сколько надо, столько делал. Домой придешь, свалишься.
Зал наполняется, нарастает гул, взрываются громкие возгласы.
— Красненького возьмем для жен!
— Они беленького хлобыстают.
Подошли двое, ищут место. И ко мне:
— Можно с вами сесть, в содружестве наций?
Неглупое лицо, проседь, жесткие виски, щупловат.
С ним моложавый, с незлым лицом, лысый, а на лысом темени красный узел рубцов — от ранения. Жалуется, что ему холодно.
— Мерзнет тот, у кого мало движения в крови. Скорость ее не обеспечивается, так ведь? — призывает меня первый.
Сходил к буфетной стойке за водкой, пивом и конфеты на тарелочке принес, на них лысый отреагировал с раздражением: 'Возьмешь своим ребятам'. Тот: 'И ты'. — 'Мои перебьются'. Какой-то напряг денежный.
— Рассчитались? — первый спрашивает. И заказывает горячие блюда малюсенькой официантке Рите с паклей высветленных добела волос — как в театральном парике она.
И еще раньше чем официантка вынырнула из-за кадки с огромным фикусом, неся тарелки с жареной печенкой, и раньше чем громкоговоритель на стене возле 'Девятого вала' Айвазовского окончил передачу из Москвы со стадиона, где милиция в этот час была приведена к торжественной присяге, — впрочем, особо не