— Стой!
Он старался, как видно, минуя подъезда, лизнувши по боку ореховому черным контуром, вспрыгнуть на крышу, чтоб там, тарарахнув пятой теневой по железному желобу (над головой Анны Павловны), — фукнуть в ничто; дом, сугливши, углом срезал голову тени; огромное что-то тишайше на боке ореховом в землю обрушилось.
Съел его дом черноротый — подъездом: а, может быть, съел — Анной Павловной?
9
— Барыня — что?
— Затворилась…
Снял шубу; пошел коридором — к себе в кабинет; и бросал двуразличные взгляды: одним глазом — в стены; другим — себе под ноги: в пол; впереди — серо-синие стены, из мглы протупевшие зло; коридор был коленчатый, с переворотом, где на часах, наготове расхлопнуться — дверь; и хотя Анна Павловна, собственно говоря, начиналась за дверью, — казалось, что чем-то впечаталась в дверь; была дверью, следившей за ходом людей в коридоре, — за дверью, в переднюю; и — за его кабинетною дверью; а эта последняя передавала не этой, а той, за которой засела «она», — все, что делать изволил Никита Васильевич — даже когда запирался; противная дверь; и за нею — такая весьма неприятная женщина: с явным уменьем сочиться в замочную щель.
Ядовитая женщина!
Но, проходя мимо двери, как мимо звериного логова, медоточиво состроил одними губами улыбку в то время, как глаз испугался; и так с междометьем, совсем не с лицом, он на цыпочках крался к себе коридором коленчатым, взявшись за ручку дверную (не «эту», а ту, кабинетную); в спину зияла дыра коридора, как яма.
И — дверь с напечатанным ликом глядела: внимательно.
Если б не это, зажались бы пальцы в кулак; все же дрогнули, чтобы… зажаться; как будто бы знали, как будто бы знал он и сам, что его ожидает в годах лишь утонченность пытки: и пилы, и сверла; что будет вот так он, кряхтя, пробираться; и — знать: в глубине коридора присела толстуха, чтоб гнаться —
— в двенадцать часов по ночам —
— коридорами лет!
Он вошел в кабинетище.
Выдохнул воздух, покрылся морщиною, свечку зажег: и просунулся: слышал: «она» проходила.
«Она» проходила со свечкой в руке из весьма неотложного места; за ней семенил с мелизной во всех жестиках: маленький, быстренький, дрябленький.
— Аннушка!
— Аннушка!
— Аннушка!
Сторожевая же дверь, с напечатанным ликом, у самого носа с размаху — «
— Да, значит, сериозно: с чего бы?
Рот стал восклицательный знак; око — знак вопросительный; жест — двоеточие; пламя свечи — запятая; и все же у двери он медлил; стучался под дверью; и — перевернулся: обратно пошел; и пришел, и зарылся руками в свои мелкоструйные кудри; работа не шла; соструивши от носа пенснейную ленту, нагнулся, дымя сединами, прожелчиной уса к «векам и к народам» (он это прочел у себя самого); стало как-то прохладно и пагубно. Будто в квартире открылся падеж.
Он вперился все в те же дантиклы столбов за окном; их фонарь освещал; уходили их контуры в тлительной сини: смешались со тьмою.
— Да, это моральный давеж на меня… Над маракушками завозился; и руки с подпухом больных склеротических жил заходили на кресельных ручках, когда его взгляд пал на ящик, всегда запертой; он не слышал, как кто-то пошел, припадая на ногу, пустым коридором, — стучал каблуком и стучал наконечником трости; вниманье связалося ящиком, чуть недодвинутым: стало быть, — отперт?
И лику не стало:
— Так вот оно что? Каблуки и трость — щелкали.
Выдвинул ящик, а ящик был пуст: письма «Сильфочки» — вынуты!
Толстая лапа просунулась из-за плеча: над плечом:
— Хо!
— Хо!
— Ищете?
— Хо!
За окошками слышался ход рысака: дальне-звонкое цоканье.
Он же не смел повернуться: захакала б! Хокала басом, трясясь животом и грудями; глядела — очками; и — капнула шпилькой.
— Читала я, как меледите вы с «нею»!
Косма ее желто-седая упала, виясь, ей на плечи.
— Я… я…
Зализала свой взросток губы:
— Я читала, как ваши мизинчики лижут, как лезлой головкою роются в старом мотальнике…
— Друг мой!
Но желто-седая, вторая, змея — развилась:
— Вам еще сладостей, старый лизало!
И ливнями оборвалася на груди, тугие шары.
— Да, — слизнул мою жизнь… Да, — на что она?…
Вы вот — «выжми лимон да брось вон»? Для того вы женились? Теперь вот вонючую вы лобызаете вашу лимонницу… — краем распахнутой кофты рванулася — медикаментом пропахла она… Рот полощет «Одолями»… Рот пахнет рыбой.
Он стал оправляться:
— Мой друг, что бы ни было, — и потянулся рукою.
— Оставьте меня: не лисите.
— Но давность! — пытался он выдержать шквал.
— Я, медичка бывалая, — знаю «ее» подоплеку: гнилая.
С небесною кротостью эпос разыгрывал:
— Я повторяю, что давность…
— Хо!
— Давность — не малый свидетель, мой вспыльчивый друг: как-никак — тридцать лет нашей жизни.
Блеснул он ей оком — каким!
— Давность!.. Двадцать пять лет изменяете!
«Что за докапа»… — подумал он и ухватился за нос; и — пропучился оком: себе в межколенье.
— А! А!.. Для чего же вы женились?… Для прозы, — что музу себе завели?… Хо! Мегера она, ваша муза!.. Смотрите-ка, — нет, до чего вы дошли?… Нахватались с ней звезд Станислава и Анны: служака, двадцатник!
Под градом, хлеставшим в него, поворачивался то на правую сторону он, то — на левую: с видом беспомощным.
— Я же…
— Молчать!..
— Я…