Кто-то при нем, рукотер и шаркун, представлял его дамам; и Пукин, сияя, протягивал руку:
— Рр… рад… дд… давно… пп… пп… пп… пп… пора так! Входили все новые гости.
Казалось, что каждый мужчина — срыватель устоев; и каждая дама — модель из Парижа; и все здесь — любовники всех; и казалось, что все здесь любовницы; точно купчихи, парчовые трэны развеяв и перья своих вееров, здесь показывали свое глупо одетое чванство; пронес свои лысищи чех, Перешеш, откровенно живущий с мадам Жевудике, — в сплошной кругопляс, в ясный завертень барышен; томный дантист Розмарин ловил ляпис-лазури (не взгляды) мадам Эвихкайтен.
Из облачка кружев пропудрились голые руки и плечики Теклы Матвеевны Феклушиной (кто же не нежился в мраморах черных огромных «Феклушинских бань» с металлическим, темным, литым Посейдоном?).
Шутила с мадам Индианц (вот так нос — ушла в нос)!
Индианц, Мариэтта Евгеньевна, — стиль «сапристи», кабинэ-де-ботэ: брошь с агатами; платье из жёлтого канфа; глаза, налитые экстазом (ресницы же с прочернью); губы — с подкрасом; вплела себе в волосы целый бирюзник; виляя боками, покачивалась вывертной своей тальей, неслась в карусели из кружев, в волчок из визиток за Ольгою Львовной Яволь: белоснежные руки ее, как в слезах, в бриллиантах; казалось, что плачут слезой; платье ясное, с блесочью, из серебра из живого, с изысканной выточью и перехватьми: юбка из кружев, со свистами шелка под ними; и — трепетень, веер, ветрящий ей грудь; говорили друг Другу:
— Луи Дюпердри!
— Он — француз!
— Ведь мы любим французов.
— Вильдрак[80], Маллармэ[81] , Мореас[82], Дюпердри!
— Они — наши союзники… Да?
Эдуард Эдуардович понял, что руль всей карьеры его — не рулит уже; к Капитулевичу он подошел; явно пахнувший крем-вузэмом Кадмиций Евгеньевич Капитулевич — любитель, ценитель, поклонник — такой полнотелый мужчина, — пленительный, плотолюбивый, — в муругой визитке стоял; и сказал Неручайтису, сухо подавши Мандро кончик пальца и тотчас же ставши спиною:
— Он — деньги растратил.
Кто «он»?
Эдуард Эдуардович — прямо к Губонько.
Аггей Елисеич Губонько, соленопромышленник, шукался с толстым главой фирмы «Пепс»; Эдуард Эдуардович — позеленел:
— Иахим Иахимович!
Но Иахим Иахимович Вуд, Попурчович (его свечносальный завод процветал) — не откликнулись; и, пропустивши его, пожимали плечами:
— Его поведенье — растленье…
— Он — дам…
— Даже девочек…
Им подкаблучивал толстый, проседый Пукэшкэ, болтаясь брелоками:
— Даже… мальчишек… Берлунзила с пузика цепь от часов.
И стояли: доцент Роденталов, Булдяев, Бергаков и Штинкина (все, что хотите, и в частности, если хотите, саж-фамм), облеченная в ткани тигриные, с пальца лучащая ясный индийский топаз; композитор Июличев им объяснял:
— Дюпердри!
— Понимает Равеля[83]!
— Знаком с Дебюсси[84]!
— Даже… даже: с Матисом на «ты»!
О Мандро позабыли, стояло кругом: Дюпердри, Дюпердри, Дюпердри!
Уже всех пересек заостренной бородавкою Брюсов; и — замер один у стола, постаментом фигуры явив монумент своей собственной жизни: автобиографию.
5
Где же они — среброусые и седоусые дни?
Далеки!
Солнопечное время; снежишки сбежали в два дня; уж отмазались двери; профессор, надев плоскополую шляпу, террасою в садик ходил: пошуршать прошлогодним проростом, листвой перепрелой и серой, которая в солнце казалась серебряной, где уже полный пенечек промшел, где уже обнаружились сохлины над водороиной, еще сыревшей промоем дождя и пятном снеголеплин, пускающих из-под себя лепетавшие, полные отблесков, струи — под склон; где лежала дровина — полено к полену — с корою сырою и отставшей: узор обнаружить (в ней червь, древоточец, знать, жил).
На дровину вскарабкался, как показалось профессору издали, малый глупыш в неприятной, кровавого цвета кофтенке, кричавшей под солнцем, под ним, подобравши рукой свою юбку, в подол набирая дрова, загаганила Дарьюшка; там за забориком, мимо него промелькнула весенняя, голубоперая шляпка (весной появлялись двуперые шляпы); по небу летели сквозные раздымки; и небо присинилось там сквозь раздымки.
Профессор подставил свой лоб под припек; он припеки любил без затины; зноистое место себе выбирал; и сидел, из лица сделав морщ.
Тут окликнули.
Он сиганул через комнаты и очутился в передней: прищурил глаза; и — увидел: стоит долгоухий японец, задохлец лимонно-оливковый; в черном во всем, выдается плечом надставным, черным стриженым волосом усиков и волосятами вместо бородки под очень сухою губою, промаслившись жестковолосым прочесом прически, рукой поправляя очки, сквозь которые черные пуговки сосредоточенно смотрят, как будто они пред собою увидали священнейший лозунг.
Профессор, как Томочка-пес, сделал стойку — с готовностью кинуться: взлаем; японец присел, чтобы пасть.
— Чем могу я служить?
Мелкоглазый японец засикал, как будто слова подавал он с подливкой, — «сиси» да «сиси»; он страдальчески так выговаривал русские буквы; напружилась шея; и не выговаривал «е р».
— Я из Жапан плисол!
— ?
— Я писал с Нагасаки, цто скоро плиду к фам: из Жапан.
— А с кем же имею честь я? — не бросал своей стойки профессор.
— Я есть Исси-Нисси. Вот кто!
Теперь знал, что оливковый этот задохлец, стоявший пред ним, — разворотчик вопросов огромнейшей, математической важности, двигатель мысли, которого имя гремело во всех частях света в кругу математиков: имя громчей Ишикавы[85]; профессор стал вдруг просиявшим моршаном, блеснувши, как молньей, очками, — ну, точно стоял он в лучах восходящего солнца:
— Как-с?… Право, — считаю за честь… Из Японии?… К нам?… — протопырил японцу он обе ладони.
Японец, припав к ним, нырнул перегибчивой шеей под носом профессора, руку взял с задержью, точно реликвию; дернул и твердо и четко; подшаркнул: отшарком отнесся к стене, оторвавши ладонь; ведь понятно: профессор, который ему представлялся в стране Восходящего Солнца литым изваянием Будды, стоял перед ним, не как лозунг «Колобкин», — стоял как «Ван-Ваныч». «Ван-Ваныча» он и разглядывал — с